итность. При виде разбитого окна вагончика внутри у отца как бы развязалось: к погорельцу да лезут, шарят. Несомненно, самогонка Евдокии усиливала чувства.
СЕРЕБРЯНЫЙ МАЛЬЧИК
Отец резко отпер вагончик и взялся вытаскивать диван. Ему помогала Капа и Юрий Дмитриевич, они угадали отцовскую обиду и согласились взять диван на сохранение. Набралось и любопытствующих старух: Евдокия, пришла Крёстная. В марте месяце в деревне никаких событий, так что «взлом» вагончика оказался сенсацией. Бабки показывали то на один дом, то на другой, подмигивали нам, – а то и косились друг на друга.
Небольшой диван оказался тяжелющим. Его тащили вчетвером: Доцент, муж Капы Юрий Дмитрич, отец и Степка. Тут же мешался под ногами и Серый, ожидающий своего стакана. На дороге передохнули, и здесь Степка додумался его разобрать. Были сняты подушки, их деревянные штыри входили в гнезда. Снята спинка. Снято ложе. Под ним оказалась рама – дубовая, как сказал Степка, с отделениями, накрытыми чистыми дощечками с бронзовыми скобочками-ручками. Общество разбрелось. Степка и Серый утянулись за бабой Евдокией, уговаривали налить в кредит. Отец и Доцент унесли спинку и валики-подушки, дожидались, когда Юрий Дмитриевич откроет свой сарай.
Я сидела на раме, похожей со своими ящичками на опрокинутый комод. Крёстная отодвинула одну крышечку, другую, проговорила:
– Глянь, чего для вас припасли…
Я склонилась и увидела в гнезде сложную вещицу. При рассмотрении она оказалась серебряной фигуркой мальчика с корзиной за плечами. В вырезах корзины ножички с изукрашенными ручками и желтыми лезвиями, настолько гладкими, что в них можно было смотреться, как в зеркальце.
На радостях: клад явился! – отец стал раздавать ножички. Капа отняла у Юрия Дмитриевича отцовский подарок и вставила в корзиночку. Крёстная отмахнулась недовольно: «не позарюсь» – и запретила Степке принимать ножичек, после чего и Серый неохотно вернул свой.
Единственно Доцент принял подарочек. Упрятал его в глубины своих овчин, крытых брезентом, объяснил:
– Десертные ножички. Взрезали виноградину, вынимали косточку.
Дня через три Доцент позвонил нам, приехал и вручил ножичек. Оказалось, носил ювелиру. Лезвие не позолоченное, а золотое. Работа венецианского мастера, клеймо известно по каталогам. Рубеж XVIII и XIX веков. Доцент вновь стал убеждать отца купить разобранный дом.
– Мы и поставим… Жить можно будет. Цену сбавляем. За дом тысячу, ставим за две с половиной.
Мы застряли в Жердяях на неделю. В последний день моих весенних каникул наконец привезли дом. Помеченные цифрами бревна кучей лежали в грязном снегу. Дом, ясное дело, оказался с гнильцой. Не новый же. Был сложен в тридцатых, теперь ту подольскую улицу разбирали.
Отец ковырялся в гнилых бревнах, заливал ямки олифой и краской, страдал:
– За сто верст привезти гнилой дом. Очередная ловушка жизни. Да что говорить, вся жизнь в ловушках… брак, отцовство, профессия!..
Для Доцента – вот для кого находка серебряного мальчика-носильщика окажется ловушкой.
Он ведь был убежден, что серебряного мальчика подбросила Крёстная. А взята ею эта финтифлюшка из французского клада, и за нее Доцент взялся ставить нам дом, доплачивал своим дружкам, – даже Степку принял в бригаду, чтобы добраться до клада.
Для Капы и нас, погорельцев, серебряный мальчик с золотыми ножами был Божьим подарочком. Капа рассказала своим братьям и сестрам по тверской общине о Божьей посылке в немецком трофейном диване. Их наставник вспомнил случай с ангелом, посланным обойти некую страну. Однажды ангел в образе странника пришел в город и попросил пищи. Жители города отказали ему в гостеприимстве. В городе он увидел стену, готовую обрушиться, и поправил ее. Позже узнается, что стена принадлежала отроку-сироте и был клад для него под стеной. Его покойный отец был праведен, и Господь хотел, чтобы отрок достиг совершеннолетия и вынул оттуда сокровище.
Выходило из слов Капы, что ожидавший каждого из нас клад на небесах полон чудесными случаями, как полон ларец сокровищами. О таких случаях Капа рассказывала мне, засыпающей. Как сбрасывали Юрия Дмитриевича в тыл к немцам, – он прыгал последним и единственный уцелел, других расстреляли в воздухе. Он повис на дереве, а потом его спасли партизаны. В середине войны он попал в плен, умирал с голоду, и его спас негр-американец, делился порошками и шоколадом из своих запасов. После войны Юрий Дмитриевич вновь был спасен как Божий человек, его везли на работы в пустыню, он бежал с поезда в Уфе. Проводница пустила его в вагон, и он трое суток простоял за угольной печкой. В Москве и в Твери избежал облав, зимой шел в свою деревню, заблудился и замерзал, а когда мать и братья нашли его в бане, не признали – такой страшный. А теперь вот каким человеком стал, собирается читать в общине проповеди!..
НАЧАЛО ВИЛЛЫ «БОЛЬШОЙ ДУРАК»
Тем временем папа строился, и через год мы открыли сезон.
О, что это был за дом! Короба сделать забыли, и косой дождь поливал изнутри наши стены. Стены пропитывались водой, а мы с мамой пропитывались чувством ненависти к дому. Неправильно был зашит фронтон, криво были вставлены рамы – между ними и стенами была щель. Из дощатых небес шел дождик – лето выдалось мокрое. Половину посуды выставили под капель.
Крыльца не было. Выползали из хаты боком, ставили ногу на далекую дощечку на кирпичах. Строение окружали крапива и лопухи в человеческий рост.
Так начиналась вилла «Большой дурак», впоследствии известная под этим названием по деревне, а ныне – тупо вылупившаяся своей идиотской физиономией навстречу невзгодам. Большая, рябая, необшитая физиономия с маленькими мутными глазками-оконцами, с патлами пакли и в самом деле была похожа на лицо кретина.
Деревню за три года моего отсутствия словно подменили: все те добрые, не всегда известные мне по имени – до того их было много – старушки-волшебницы исчезли. Так и норовили зазвать, натолкать клубники… Ушли, завидя тоскливое и грубое время. Их место заняли племянники и сыны толстых самогонщиц, наводнили табаком и звуками «Сектора Газа» душистый жердяйский воздух. На моем велосипеде небесного цвета, подаренном дедушкой, ездил Серый, приделав к нему чужое колесо вместо отлетевшего кровного. Отец стеснялся забрать его у спасителя, будто бы кидавшегося в огонь и вытащившего бабушкин трельяж карельской березы. Теперь этот трельяж красовался посреди огромной пыльной нашей избы.
Только Капа с мужем Юрием Дмитриевичем остались верны себе. Лишь только мы сбросили рюкзаки у забора – увидали их на нашем огороде, среди гряд. Разглядели и поднятые к нам улыбающиеся лица.
– «Кто служит ближнему своему – тот служит Мне», – процитировала Капа из Писания. – Вот, пропололи сегодня два ряда картошки и свеклу…
Капа порозовела, смущаясь оттого, что похвалила себя сама.
Картофельные ряды были ровны, и кое-где уже виднелись соцветия. Лук радостно зеленел, малиновые прожилки на свекольных листьях матово светились под вечерним солнцем, торчали букетики морковной ботвы.
Одни лишь карелы – Капа с Юрием Дмитриевичем – помнили русский обык – помогать погорельцам. Русские насельники нашей деревни знали другой обычай: воровать. У погорельцев или нет – не имеет значения.
Таков был, например, дядя Шура Серый, потомственный пастух и потомственный вор. Его дед сидел за воровство еще при царизме, чем Серый очень гордился. В жизни колхозного пастуха, кстати, тоже произошли перемены: погибла бывшая жена, крановщица, упав с крана, сын попал на государственное обеспечение в колонию. Вдобавок ко всему самого Серого выгнали с завода, где он каждый день ударно спускал в озеро мешок бракованных скрепок. Так что он оказался совершенно свободным и, блуждая по деревне, сладострастно рассказывал всем о своих несчастьях, рассчитывая получить выпивку. То и дело появлялся со Степкой. Степка неплохо плотничал, но был ленив и мухлевал – это его качество самым пагубным образом сказалось на нашем доме. Они с Серым с утра до ночи мечтали о халяве.
И вот она явилась – опять в лице моего отца. Дом нужно было достраивать. Друзья нанялись и тут же получили аванс. Они нашли свой клад. Беспробудно пили две недели, и наши доски растаскивались и продавались соседям.
Отец мой или не видел этого – или не умел сладить с ними.
По вечерам из родительской комнаты доносились диалоги:
– Я обнаружил гнилое бревно.
– Оно упадет и задавит Машу! Папа смущенно бурчал, что русский крепок на трех сваях: авось, небось да как-нибудь. Оправдывался, дескать, назад умен. Из маминого угла слышалось пророческое бормотание о том, что дом еще сгорит.
Я украсила стоящий напротив кровати трехстворчатый шкаф портретом Джимми Моррисона, так безвкусно погибшего в своей ванне от остановки сердца. Огромный плакат с Цоем висел у меня в изголовье. Как и вся философия Виктора, он был черно-белым.
– Маша, иди вынеси помойное ведро. Что ты навесила на шкаф? В Москве все стены испохабила и здесь… Живая энергия из космоса идет, а ты!..
И я тащусь по склизкой от дождя тропинке, продираюсь сквозь осыпающуюся за шиворот полынь высотой в человеческий рост. Из помойной ямы, как брызги, с карканьем разлетаются в разные стороны сороки. Вот уже и яичная скорлупа среди крапивы валяется. С неба льется мутный желтоватый свет, солнца нет. На мне брезентовая грязная куртка и резиновые сапоги.
Приближается Серый просить пол-литру. Этому хуже: с утра понять не может, где находится.
Появляется Степка, отец что-то с ними говорит, жестикулирует, бежит ко мне.
– Маша, поди Крёстную проведай! Жива старушка!
– Жива, еще как жива! – подтверждает Степка. – Она еще, рыбка моя, полвека протянет.
Я иду к старому, широкому в боках дому. Перед внутренним взором тянется череда образов: чердачная пыль в полосе света, бабушкины шляпы, корова в навозном море, звук волочащейся за мной лопаты по редким булыжникам дороги в купальскую ночь… Вместо генерала – пьяный Серый, с пяти часов добирается домой. И Крёстная! Ее рассказы будоражили и радовали.