Записки одной курёхи — страница 13 из 37

Зашла в дом. Посередине комнаты стол, на нем застывшая недоеденная глазунья, рядом кошка. Подле стола стул с высокой спинкой, подобный трону с подлокотниками. А почему в нем дыра? Под дырой ведро. Пахнет мочой. Крёстная с годами походит на монархиню, проступают величественные черты. Хмурит брови, не припомнит меня. Я рассказываю: дескать, дом сгорел, отстраиваемся, «москвичами» зовут в деревне. Поначалу едва поддерживает разговор, но потом увлекается.

– Да, обживайтесь, обживайтесь. В нежилом доме что – одна нежить, в нежилом доме нечисто.

– Что за нежить? – спрашиваю.

– Ну, нечисть, что ли. Бог ударил кремнем о кремень – посыпались ангелы, серафимы, херувимы. Черт ударил кремнем о кремень – посыпались лешие, кикиморы, русалки, домовые. А домовые – они есть сдружливые, пускают во двор сарайника, полевого, конюшника, – есть единоличники, одиночки то есть – или размечтательные такие, одиночество любят, или недобрые. А уж как домовому не по душе придешься – он и задушить может. Сядет ночью на грудь – и конец. Вы пригласите его хозяином быть, а то проказить станет. Скажите: Суседко, Суседко, просим твою милость с нами на новожитие, прими нашу хлеб-соль. Только мы пойдем дорогой, а ты – стороной. Поставьте ему угощение, только непременно держать икону в правой руке.

– И он появится? А каким он предстанет? – спрашивала я.

– У нежити своего обличья нет, она ходит в личинах. Смотри не шути с ним, говори с почтением, попроси явиться так: стань передо мной не черен, не зелен, а таким, каков я.

Крёстная задумывается, чем бы еще подивить?

– А топь-то эта, что за Истрой, ведь раньше каналом была. Екатерина-царица прорыть велела, из Петербурга в Москву. Бурлаки по каналу ходили. А на месте стойбищ царицы Екатерины теперь города – Зеленоград, Солнечногорск наш. Стояла царица вон на той горе, сквозь мрачность елей яркие клены пробивались, светом предвечерним залиты… Говорит, как красиво это, атансьен, не торопе, солнечная гора! В честь ее слов и город наш Солнечногорск назвали. Колокол нам подарила, пятсотпудовый, серебряный. Отобрали, с татарами воевать железо надобилось. …Места у нас знаменитые! Музей знаешь? Тапочки еще при входе надевать надо?

И тут Крёстная завыла стихи, как читают поэты, нараспев:

– У Успе-енского собора в большой колокол звоня-ат. Нашу милую Пара-ашу венчать с барином хотя-ат. Вечор поздно из лесо-очка я коров домой гнала-а. И спустилась к ручеечку-у, близ зеленого лужка-а. Слышу-вижу: едет ба-арин, он на серой лошади-и, две собачки впереди-и, а два лакея назади-и. – И прибавила: – Эти стихи сочинены про писателя графа Толстого, на крестьянке который женился-то. – И еще: – Шумел-горел пожар московский. Дым расстилался по реке. И на стенах вдали кремлевских стоял он в сером сюртуке… Это про Наполеона. Вместе с ним на стенах Кремля стоял наш французский генерал!

В это время вошел Степка с миской щей: пора производить второе кормление, обед, что ли.

– Ну, моя птичка… Что яичницу-то не доела?

– Всю пшеницу за границу, всю картошку на вино, а колхозникам мякина и бесплатное кино! – радостно прокричала Крёстная и, заливаясь веселым смехом, пододвинула к себе кушанье.

НИЧЕГО СЕБЕ, У НАС В ОЗЕРЕ!

Стройка поначалу кое-как двигалась. Степан стучал молотком, но приходил все реже и наконец вовсе перестал: материала не было. Последними были огромные, каменные от старости бревна, привезенные отцом с улицы Горького, где растаскивался графский дом прошлого века. Отец хотел сделать из графских бревен «тургеневские», как он выражался, ступени, по которым мы бы спускались с открытой веранды, украшенной балюстрадкой, в вишневый сад. Но они пошли на обвязку прируба. В этих громадных бревнах, лет двести назад гладко оструганных топором или рубанком, – водились ли тогда рубанки? – сидели десяти метровые вручную кованные гвозди с квадратными шляпками.

Тем временем Серый вернулся на завод, – только в кислотное отделение. Производил вместе с товарищами проволочные сетки.

– Риск – это в моем вкусе, это удел настоящего мужчины, – говорил он про свою работу, – уж половина друзей утопла в кислоте, даже пузырей не было. Я однажды охнуть не успел, как Вовка царской водки отведал. Одни стекла от очков быстро ко дну пошли, – говорил Серый, и никто в деревне не знал, правду ли он говорит или заврался.

Быт в деревне неимоверно монотонен, каждый день по схеме: чисти картошку, ходи за водой, за молоком, колупайся на огороде, стирай, мой посуду… День длинен, родители с утра до ночи поучают друг друга и меня. Мама твердит о заоблачных сферах, загадочной Шамбале – сердце Земли и о том, что души после смерти поселяются на Венере. И что никто не знает истины, кроме экстрасенса Петрова.

Отец в плену у своих диких проектов: «Проведем отопление, построим третий этаж, ну, сначала второй… вот сценарий закончу, роман дописать надо!»

Скучища. Будто живешь с Сотворения мира, все тебе давно известно. Душа становится нудна, как жердяйский комар на закате, желаешь какого-то беспредела. Уйти в поле или, на худой конец, забиться в угол за печку, читать целыми днями про бушующую жизнь у Роллана!..

По вечерам я слушала небылицы Крёстной.

Старуха склонялась ко мне и по-заговорщически шептала в ухо:

– В нашем жердяйском кладе кареты с графскими гербами, знамена, оклады с икон, кресты. Кареты набиты золотом и актрисами! Ну, актрисы, может, какие и всплыли, – а все остальное схоронено. – Крёстная с озорством взглянула на меня и захихикала. – В бугре на опушке… Или в озере? От одной из этих каретных актрис я и произошла.

– Как? – удивилась я. – От такой, какая из озера вылезла?

– А что? Баба не квашня – встала и пошла. Сильная девка, домой босиком по снегу пилила. Не дошла, правда, в усадьбе нашей пристроилась, со помещиком нашим слюбилась. А что, у молодых это быстро – по рукам – и в баню!

– И он… он тоже в баню ходил – помещик Зверев этот ужасный? – засмеялась я.

– А чего же нет-то? Бреем-стрижем бобриком-ежом, лечим паршивых, из лысых делаем плешивых, кудри завиваем, гофре поправляем, локоны начесываем, на прибор причесываем! – вдруг закричала стихи Крёстная. – Да, был помещик наш Зверев некрасив. Черен, как черт, лохмат, вроде нашего Степана, запрется в кабинете и сидит – день, другой… И что в нем нашла прабабка моя? Ну да ничего – мужиков во все времена не хватает. А кому прабабка моя, актриса, сдалась? Сама пиголка, козья нога, комильфотная брижка! Да и дом-то у нее в Москве сгорел. А тут притулилась – и спасибо. Где хлеб, там и угол, взошла – и сиди.

Крёстная уставила свой безумный взгляд куда-то в угол. Глаза ее горели, она простерла вперед руку.

– Неприятель мчался с двух сторон. Его подпустили на ближайший ружейный выстрел. Неподвижное, будто окаменелое каре, не внимая происходящему вокруг смятению, стояло безмолвно. И вот он скомандовал: «Тревога»! Барабаны подхватили – и вмиг французские всадники устлали землю. Видишь, – наклонилась она ко мне, – в глубине колонны генерал Неверовский в шляпе с черным плюмажем? Офицеры один перед другим являли рвение умереть.

Я замотала головой:

– Какие?

– Само собой разумеется – наши! Французы – они что?.. Ножки тоненьки, душа коротенька. Пятый польский корпус Понятовского, стройсь!

«Ах, на гравюре полустертой, в один великолепный миг, я встретила, Тучков-четвертый, ваш нежный лик!» – пропела Крёстная.

Я обомлела: это же стихи Цветаевой?! Последняя Крёстнина эскапада почему-то окончательно убедила меня в том, что Крёстная знает место клада.

Еще минут десять я пыталась расспрашивать старуху о кладе и начертить с ее слов карту местности, но Крёстная ругалась и кричала, что ей «посетители надоели». Приносила я однажды и карту Солнечногорского района, но у меня ничего не получилось – оказалось, Крёстная не умела читать или притворялась.

ТЕТРАДЬ В ДЕРМАТИНЕ

Отцовский подарок, толстая тетрадь в дерматине. На первой странице, мне в науку, записана мысль неизвестного француза. Мир существует для того, чтобы войти в книгу.

Тетрадь исписана наполовину, раскиданно, разными ручками. На странице оттиск грязного пальца. Капля желтка, к ней присохла прядка пакли. «Маша, лень да неохота раньше тебя родились», – написано отцовской рукой.

В записях оттиснулись восемьдесят девятый – девяностые годы.

Первая запись о приезде Доцента к нам в Кузьминки. Он развелся с женой, жил по друзьям и говорил, будто перед городом Москвой имеет заслуг не менее Юрия Долгорукого: построил четыре квартиры общей площадью сто восемьдесят квадратных метров. Доцент являлся с допотопным портфелем, каменно-тяжелым от записей и вырезок. Очередную квартиру Доцент собирался строить на средства от продажи клада. Вот из дерматиновой тетради записанное за Доцентом: «Не положил, а ищи», «В данное время он побрился, живет под чужой фамилией и ищет клады». Тут же вклеена газетная вырезка, найденная под столом после ухода Доцента. «Выгодно ли искать клады?.. На эти вопросы мы попросили ответить начальника отдела Государственного хранилища ценностей В. Иванова… Так, в нынешнем году было сдано 92 клада на сумму… Ценности хранятся в Госхране, а их стоимость перечисляется в город или район, где найден клад. 25 % суммы выплачивается нашедшему клад, а 75 % остаются на нужды района – строительство, медицину».

Ниже – записанное за отцом. «…Нетерпение, с каким железнодорожный вор вскрывает украденный чемодан: углом о камень! – наводит на мысль о сходстве кладоискательства как со старательством, так и с воровством. Высшей добродетелью, по мысли Достоевского, является преодоление всех алчных устремлений».

В нашей кухоньке Доцент высказал «догадку века». Упоминаемое Вальтером Скоттом и Сегюром, личным секретарем Наполеона, загадочное Семилевское озеро (оба не знали русского языка) на самом деле наше Киселевское. Вот где утоплено личное имущество Наполеона и прочее имущество императорского обоза, упакованное в зарядные ящики, пеньковые мешки и бочонки из-под пороха с залитыми воском щелями. Пьер Куперен единственный знал, что находится в обозе. Солдатам сказали, будто в обозе мед и пакля. Возможно, именно в Семилевском (Киселевском) озере император приказал утопить крест с колокольни Ивана Великого (Годуновского столпа) и серебряное паникадило весом четыреста килограммов!.. В Париж Наполеон писал, что в