Записки одной курёхи — страница 18 из 37

что вот выпить, украсть – и все радости! Я как пришла в собрание – Василь Николаич говорит: будьте как плодоносящая ветвь. Он говорит – а я не понимаю. Ну, думала, это ветка, как на сливе или на яблоне. А это душа человеческая!..

Капа опять заливается слезами. Проходим мимо обгорелого дома.

– А у кого-то беда. Но через страдание Бог нас к себе приближает. Ведь что такое человек в счастье? Он ничего, кроме себя, знать не хочет. Гляди и запоминай: идем по мосту, потом мимо обгорелого дома, потом сворачиваем сюда, вот береза огромная посреди улицы. Не срубили – пожалели, два века живет. От березы три дома – и мы в собрании.

«Собранием» Капа называла молельный дом.

Подошли. Капа кидается во все стороны: «Сестра Сима, сестра Аня, брат Саша», – плачет уже навзрыд: два месяца не приезжала – хозяйство.

«Братья и сестры» ругают ее:

– Давно не была! А приедешь – сразу на улет! На улет!

Капа подводит меня. Знакомит. Ее поздравляют с новообращенной, а меня с рождением во Христе.

В ожидании начала молитвы бегут в сад, хрустеть яблоками. Там смеются, разговаривают.

Я думаю о том, что церковь и в самом деле для Капы – чудо. Хотя бы потому, что это первые часы досуга в ее длинной жизни.

Кто-то берет меня за руку, ведет в «собрание». В прихожей, перед зеркалом женщины и девочки повязывают платочки, некоторые надевают хрустящие белые халатики. На меня выбегает Нюра:

– Ищу-ищу ее… Здравствуй, деточка! – Сует мне большую сумку с яблоками. – Худенький, ешь плохо. Моя Танюшка какая в твои годы была румяная…

Нюра говорит это почти без грусти. Всякий раз заново удивляюсь особенной стойкости деревенских перед бедами и бесчисленными смертями в семьях. Тетя Тоня, хозяйка клевачих петухов, похоронила родителей, мужа, троих детей. А говорит об этом просто, как будто о вчерашних пирогах.

– …Бог дал – Бог взял, – угадав мои мысли, говорит Нюра. – Не надо думать, что ты хозяин своей жизни – и все стерпишь. …А что ты в штанах каких-то? На вот, одень халатик, попраздничней будешь.

Пришли в зальчик, расселись. Идет соревнование – бабки норовят впихнуться на последний ряд – «унижающий себя да возвышен будет». На кафедре, покрытой красным сукном, человек в очках, перед ним листочки.

– Тема сегодняшних занятий – поступок доброго самаритянина.

За проповедью молитва. Молитва вслух, со слезами. Вой и стенание – не хуже, чем в аду. Стоя на коленях, молящиеся монотонно стукаются лбами о стул следующего ряда.

– Теперь, братья и сестры, – важно объявляет Василий Николаич, – послушаем молитву сестры Серафимы.

И кладет очки на красное сукно. «Совсем как в школе или на партсобрании – не зря Капа так и называет это место: собрание», – заметила я про себя.

И вот эта Серафима, тощая старушоночка с последнего ряда, падает на колени и вопит, рыдая и раскачиваясь:

– Господь Ты мой любимый, припадаю я к Твоим обагренным ступеням и умираю: удостой худшую из рода людского выслушать!..

Одна из трех здешних Маш – они тоже новобранки – садится за пианино, верующие поют гимны. Тем, у кого нет своих, раздаются «Гусли» – книжечки с текстами.

По знаку проповедника встают с мест, запевают:

– Когда в Твои слова вникаю, Христос Спаситель дивный мой, тогда все глубже понимаю, что без Тебя я прах земной…

Капа не может допеть куплет, всхлипывает вовсю:

– Гляди, Маша… Как Боженька нас, окаянных, любит! А мне иной раз и колено некогда преклонить…

Собрание кончилось. Но все почему-то не торопятся расходиться. Появилась Нюра:

– Ты, Капа, последнее время все норовишь быстрей убежать. Да продай ты своих поросят, не нужны они, коли от Бога отвращают! И ведь Василий Николаич заметил. Идем, Машенька. Сегодня особый день – крестить будут.

Капа покраснела и отвернулась:

– Вот и обличение получила… А кому это хозяйство нужно, что я день и ночь с ним занимаюсь? Деду моему? Что ему? Он все газеты читает, нет чтоб Слово Божие. Поросята, говоришь. Одна вот уже и сдохла – не доглядела, горячего дала. А как Господь-то нас любит и ждет! Мне ведь еще в детстве было. Лежу я в постели рядом со своими пятью братьями и сестрами, одно одеяло на всех, поперек, ноги торчат… а ведь все кроме нас с тобой, Нюра, умерли… лежу и вижу: от печи ко мне идет мальчоночка – голова светленькая, бутончиком, босиком идет, в полотняной рубашечке, и говорит так тихо, ласково: «Я, Капа, Ангел-хранитель твой». А ведь к Господу пришла, только когда на пенсию вышла. Да вот и сейчас во мне нет всей благодарности.

Пошли в соседнюю комнатку с кафельным бассейном. Стояли кружком, просили о милости.

– Вот, девочки, – сказал Василий Николаич, – отныне вы дети Божьи. Галя, Света, Ваня, Маша, вторая Маша. Маша, где ты?

– Иди, иди, дитятко. – Нюра вытолкнула меня вперед.

– …Просим Господа благословить…

«Что за имена называют? Имена новичков, что ли, не пойму…»

Василий Николаич поливает всем на голову и руки. Мне тоже полил.

«Боже, да меня крестят!»

В толпе шепот:

– Прохладно сегодня, осень надвигается, в купель не велел залезать.

Нас целуют и поздравляют, дарят Евангелие. Тут вбегает одна из Маш с какой-то женщиной и радостно восклицает:

– Маму привела посмотреть, как меня крестить будут.

Верующие в замешательстве. Василий Николаич все понял и идет к Нюре.

– Ты что-то напутала, сестра. Подослала не ту Машу. Эта ведь еще не готова. Второй раз только приехала!..

– Не ту, говоришь? Ту, Василь Николаич! Она еще дитем была – меня в беде не оставила. Сопровождала по бесовским логовам. Цветы моей Танюшке носила. Она божественная, моя Маша.

Впервые, уезжая из деревни, я не грустила о конце каникул. Этот август меня вымотал. По дороге к автобусу видела израсходованные бурной летней жизнью деревья и поля, – их состояние было похоже на мое.

ХАДЖ ПЕРВЫЙ. ПИТЕР, ПИТЕР – ГОРОД ВИТИН

В Москве жила роботом: на уроках исписывала тетради цитатами и его бесконечным именем, после школы и до ночи – один Цой. Я почти не читала и совсем не училась. Моя жадная душа заснула, замерзла лягушкой подо льдом, – ей стало скучно со мной, упорной в своей однообразности. Едва ли не каждый день я покупала в ларьках новые и новые фотографии Витеньки. Ларьков было много, и с каждым днем выбор становился богаче. На моих стенах не осталось живого места, комната стала сплошным черно-белым пятном. Граница той части ногтя, которой можно царапать, и той, которая соединена с пальцем, стала извилиста от постоянного прикалывания фотографий к обоям: головка булавки въезжала под ноготь.

Однажды по телевизору объявили, что в полвторого ночи будет показан гала-концерт Цоя в Лужниках, последний его концерт в Москве. Тогда еще весь зал – сотни и сотни – поднялись с мест и пели вместе с ним. Целый день я ничего не могла делать, сидела и ждала вечера. Часов в двенадцать меня сморило, я завела будильник на час пятнадцать и легла. Просыпаюсь посреди ночи и понимаю, что проспала, будильник не звенел. Случилось худшее в моей жизни!.. Бегу на кухню – телевизор мертв – четыре часа. Впала в оцепенение.

Проснулись родители, вылезли из своих одиночных келий, две широких полосы света из их комнат скрестились. Наконец-то хоть в чем-то они были едины – их дочь пропадает.

– Какой еще концерт? Боже… Посмотрите на нее, это наша дочь! – в истерике воскликнула мама. – Сумасшедшая, влюбилась в мертвеца! Это мы виноваты, не наняли ей учителя английского в четыре года, как родители Наташи Синельниковой и Маши Рыбниковой. Она не получит образования! Устроится на почту – а дальше по наклонной…

Работа на почте почему-то всегда считалась моими родителями самым жалким и катастрофическим из всего, что может случиться с человеком.

Мамина речь была полна ужасных пророчеств.

А отец просто взял и повез меня в Питер – к могиле Цоя.

По дороге от вокзала до ведомственной гостиницы я мучила таксиста вопросами: по какой улице везли Цоя на кладбище, где он жил, где работает его мать… Никак не могла представить, что человек, живя в том же городе, где жил и был похоронен Витя, не знает этих вещей!..

Казалось, город существует лишь для того, чтоб быть местом посланий. На каждом втором здании начертаны строчки из Цоя, воззвания к нему.

Весь город – как пачка неряшливых, исписанных вкривь и вкось зачитанных и пожелтелых писем. Линялые П-образные дома-конверты: чтобы прочесть письмо – нужно зайти во двор. На фасадах писать не всегда решались: видно, ловили.

«Мне чем-то нравится эта погода», но чем она могла тебе нравиться? «На холодной земле стоит город большой». «Витенька, здравствуй! Мы приехали к тебе из Житомира. Жди нас, мы приедем зимой. Бублик, Ганна ». «Виктор, пишут тебе ребята из Сергиева Посада. Как ты? Лешка купил себе гитару. Мы верим в тебя и не верим, что ты умер. Мы ждем тебя, и ты обязательно вернешься!» «Я верю, ты слышишь и нас. БССР. Витебск».

Выходило, Цой был вездесущ, всеведущ и нем, – как Бог.

«Шизофреникам нельзя здесь жить», – подумала я. Пушкин вот говорил, что Петербург непригоден для жизни. Сплин Евгения Онегина родом отсюда. Мало того что вечные сумерки, дождь и холод, еще и это кладбище, в какое превратили Питер Цоевы фанаты. Закономерный конец в этом городе – это броситься с моста, из окна, почувствовав напоследок легкость полета, как это сделал Башлачев. Утопиться в ванне одного из покинутых аварийных домов, где собираются поклонники рока. Там обычно не сразу отключают воду и электричество.

Доехали до сюрреалистической улицы Шкапина. Заброшенные дома. В вечерних потемках запрокинули головы и смотрели на пустые черные окна. Пустые квартиры, ветер. Вдруг раскроется дверь и с плачем, хохотом и воем вывалится пьяная компания. Кинут бутылкой в окно, оно выплюнет брызги стекла. Скроются так же внезапно, как и появились. Снова тихо.

А еще на этой дикой улице Шкапина был один черный дом, с подтеками, оставшимися от пожара, с вынутыми внутренностями. Только четыре стены. Как после бомбежки в сорок втором. Куда девалось остальное? Может, прилетел инопланетный корабль с краном, снял крышу, вынул квартиры с населением и улетел, сыпля огненными искрами?