Записки одной курёхи — страница 24 из 37

Начала рвать со стены и кидать на пол родное мне лицо. В образовавшейся пустоте, среди голых стен меня охватил ужас, сдавила пустота. Черный огонь Цоя, полыхающий во мне, прожег дыру, и, когда его вырвали, сквозь меня как будто гулял ветер. Этой ночью я не могла заснуть в комнате, где, как и во всем мире, я была совсем одна. Теперь и без него. Встав посреди ночи, я включила Б. – то есть Борисова.

«Он при-идеет из выш-ины, – пел Борисов из магнитофона. – Лук дождя-а-а в его рука-а-ах…»

В МОЕМ ПОЛЕ ЗРЕНИЯ ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВЫЙ ОБЪЕКТ

В гимназии у меня завелась новая подруга, Саня.

Саня была носатой красивой армянкой с шумерскими выпуклыми глазами, с шумерскими тугими кудрявыми волосами. Вечерами она играла на пианино при свечах, читала по-французски, скакала по полям на колхозной лошади – разумеется, в соломенной шляпке – и, конечно, слушала Борисова, который пел о монастырях, образах, психоделических псах, Ашшур-банипалах, золоте Господа и следах наших древних губ. Словом, это был тот самый Борисов, которого сам Вознесенский назвал продолжателем Серебряного века. Конечно, для Сани Цой был недостаточно утонченным.

Мы встретились взглядами на перемене. Она углядела мой пацифик, сделанный отцом деревенской подруги Насти, автослесарем с ЗИЛа, я – серебряную руну, висящую на ее груди, привезенную отцом-переводчиком из Лондона. Свои!

Мы скрестили наши взгляды. Между нами вспыхнула дружба с первого взгляда, какая бывает у юных девочек, изнемогающих от жажды любви, для которой они еще очень малы. Это очень лирическая и пронзительная дружба, и лучше ее потом в жизни ничего не случается.

Через неделю Саня потащила меня на концерт Борисова – или Бо – в Горбушку. Дом культуры оказался солидным заведением: без билетов не пускали, да и нас, законных, долго морозили и пихали, пока пропустили. Мы немного стеснялись перед товарищами, что идем по билетам: они оставались стоять в мокрой снеговой каше у входа, с мокрыми ногами – хорошей обувки не было почти ни у кого. К тому же по билетам идти было зазорно: круто было пройти на халяву. Просто потому, что это на халяву, и потому, что убалтывать охранников и ментов надо уметь, – а творческие способности в тусовочной и хипповской среде ценились прежде всего. Кроме того, можно было пролезть в здание ДК через окно туалета и потом два месяца всем рассказывать об этом в школе.

Помню наводненное шатающимися кришнаитами фойе. Лысыми, оранжевыми, в намотанных на тощие спины одеждах, из которых высовывались голые детские руки.

Возле раздевалки самые активные встали в круг и пели маха-мантру, звенели в бубен, притопывали. Вокруг бегал телерепортер, согревал их теплом направленного света, ведь напротив дверь на улицу, из которой вырывался ветер со снегом.

Ловили замотанные в сари круглолицые, светлоглазые русские женщины, в очках и с подносами лепешек из горького сырого теста, просили денег на храм. Странно было видеть этих курносеньких голубоглазых красавиц в индийских сари.

На сцену вышел Борисов – белая голова со вскидывающимся чубом. Хаос, а не музыка! Слушать такое мне, привыкшей к гармонии Цоя, было тяжело. «Ни энергии, ни стиля, ни текстов», – подумала я. Здесь каждый инструмент играл свое, и чего только не было – скрипка, флейта, виолончель! При этом главный виновник был так счастлив и пьян и все вокруг так счастливы и пьяны, что в этом и заключался весь концерт. Если б Борисов вздумал прыгать на сцене, как в кордебалете, или прыскать из огнетушителя в зрителей – ничего б не изменилось. Зрители были бы так же довольны происходящим. Главным было его очарование, поняла я. Возможно, это была карнавализация, – Бахтина мы только что проходили в гимназии, – особый тип общения, невозможный в будни, способ отрицания присутствующими смысла жизни, состоящего в самом ее повседневном ходе, признание за ней других возможностей и целей. Здесь не было правил!

…До этого я слышала Борисова очень мало, песен этих не знала и слов не понимала. Разве что город голубой, какой пришел мне на ум при словах Валентины-градобойцы из Нальчика. Слова были какие попадя, а может, здесь они были вообще не важны: «Камни в горячей реке, камни в горячей реке. Цвет глаз у моей жены как камни в горячей реке». Вдумываться было противопоказано: только у мертвой жены могут быть глаза как камни. Например, если она вампир…

Б. потерял медиатор и стал озираться. Надев очки, я увидела, что он слеп, он просто чудовищно близорук! Не найдя медиатора, он начал ходить по сцене на четвереньках – искал на ощупь. Помог друг в коричневом берете. Этого друга звали Дюша. Он играл на дудке.

Рядом с ним сидел на стуле тот самый Лева Такель, которого искала питерская Катя и на которого, по ее словам, надеялась вся Россия – на него, а не на Ельцина. Этот пиликал на своей виолончели. В самом деле, очень красивый, волосы на прямой пробор, благость во всем облике. Потом Бо лег на спину и стал играть.

После концерта мы вместе с двумя девочками-журналистками и другими любопытными увязались в гримерную «брать интервью».

Б. неуверенно сидел на стуле и пролепетал нам, входящим:

– А, мои маленькие друзья!

Двух девиц, ближе стоящих, притянул одну за кофту, другую за юбку и посадил к себе на колени.

– Вы поверьте, – оправдывался он, что не может уступить место, – поверьте, я не могу встать. Я упаду!

Нам с Саней он протянул недопитую бутылку пива.

Эти два слова Борисова, обращенные в том числе и к нам, многократно пересказанные и истолкованные на все лады, впоследствии станут нашей с Саней главной святыней – конечно, не считая бутылки, об участи которой Саня размышляла всю дорогу до метро. Как поделить ее? У кого она будет храниться? Наконец Саня решила: две недели в месяц святыня будет храниться у меня, две недели – у Сани. Если одному из нас будет плохо, или он заболеет, или его посетят зеленые человечки – в виде лечебного средства бутылка будет доставлена к ослабшему.

– Но мне не нужна его бутылка! – сопротивлялась я.

– Это сейчас не нужна, – возражала Саня. – А потом знаешь как понадобится!..

– Мне даже бутылка Цоя теперь не нужна!

– Конечно не нужна. На фиг тебе бутылка Цоя? – говорила моя подруга и смеялась.

Распахнутые, размахивая павловопосадскими платками, сдернутыми с голов, подскакивая на ходу от избытка чувств, мы двигались к метро. Саня несла бутылку, как статуя Свободы – факел. Нам было так жарко на двадцатиградусном морозе!

Это был первый «мой» концерт Борисова и последний его концерт перед «кризисом». Хотя его духовно-религиозные искания уже начались.

Всего этого я тогда в нем не видела, но поняла одно – что именно он должен восполнить мне ту радость, которую я не получала с «цоевского» августа! Властно и безоговорочно: «Дайте мне мой кусок счастья, пока я еще здесь!»

Прощаясь в метро, Саня потянула меня за мокрый шарф:

– Правда, Лева – это свет? Лева – душа группы, Бо – секс-символ, а Курёхин – идеолог.

– А кто это – Курёхин? – спросила я.

– Джазовый пианист, мистификатор. Смотрела по телику передачу о Ленине? Он был грибом. Передача Курёхина.

– Ничего себе фамилия – Курёхин… – протянула я. – Я бы повесилась с такой фамилией. И кстати, совсем ему не подходит. Он такой крутой!

– Согласна. Вот ты – Маша Курёхина!.. – рассмеялась Саня.

«Хм… – задумалась я. – Курёха… курица. Звучит как что-то нелепое, растерянное, глупое. Если у этого существа есть шнурки – они висят, если есть волосы – они немытые и нечесаные».

– Разве я такая? Сама ты Курёхина, – подумав, обиделась я.

– Да что там говорить. Обе мы Курёхины, – согласилась, подумав, Санька. – Вернее, курёхи… Но курёхи не только нелепые, они идеалисты – вернее, идеалистки! Они вечно печальны, ведь печаль – высшее состояние души.

– В таком случае курёхами было немалое количество персонажей и авторов. Курёхой был князь Мышкин, Георгий Иванов – по крайней мере, его лирический герой, – Цветаева в определенной мере, митьки…

– Митя Шагин – курёх, – поправила меня Саня, – а Цветаева – курёха. Но все они только наши отдаленные предки!..

ВРЕМЯ МОНПЛЕЗИРОВ

Две курёхи – то есть мы с Саней – учились в гимназии по соседству с одним из московских «центровых» мест, рядом с хипповской тусовкой. Тусовка эта пела и бренчала на Чистых прудах, на которых стоял ресторан «Джалтаранг». Поэтому и место именовалось Джанг. Дойти до метро из школы, миновав сидящих на земле и скамейках хиппи, было невозможно.

Впервые увидев длинноволосых людей в джинсах с разноцветными заплатами, разложивших вокруг себя картинки, гитары, красный, белый, голубой и желтый бисер в банках, я не поверила, что это Москва! Даже при тотальной бедности и дефиците эти люди умудрялись удивлять разнообразными нарядами – вот что может творчество! Одни были в джинсе, другие в вышитых рубахах и с самострочными зелеными, красными и синими рюкзаками и сумками. Разве город может быть таким живым, разноперым?.. То ли дело деревня.

Какой-то бородатый чувак, подпоясанный веревкой, жег можжевельник, чтобы привлечь духов. Он только что вернулся с Алтая, где побывал у шаманов.

Другой, вполне обычный с виду – очкастый и даже стриженый, – весьма похожий на нашего учителя истории, демонстрировал, как надо себя вести сумасшедшему. Вернее, как надо говорить и двигаться, чтоб окружающие сочли тебя больным. Отойдя от зрителей на приличное расстояние, этот Иван Кататоник приближался к нам походкой лунатика, бессильно свесив голову и семеня ногами.

Третий, не замечая ничего вокруг, размахивал синтетическим шлангом в воздухе. Я узнала его: шланг спирально-витой НВС, гофрированный. Такой недавно велел купить наш жэковский сантехник. Шланг извивался в воздухе, издавая невероятную музыку, отдаленно напоминающую синтезатор в композициях «Депеш мод».

– А можно мне поиграть на шланге? – спросила я, восхищенно следя взором за движениями чудного инструмента.

– Бери! – ответил хозяин музыкального инструмента.