Наконец вечер. ДК. Знобит – нет, все-таки это нервное, а не простуда.
Ох! Как я не подумала! Это же провинция, это не скандальная Москва, где менты сравнительно цивилизованные и часто пускают халявщиков почти без драки и капризов! И впрямь: один-единственный хиппаренок прыгает возле двери в ожидании милости. Все остальные – по билетам. Я судорожно копаюсь в сумке и, подняв взгляд на ментов, драматически произношу:
– Вы знаете… Такая ситуация… Я билет дома забыла. Я из Москвы приехала…
– Забыла – езжай обратно. Может, еще успеешь! – захихикал один и взглянул на другого.
Торчала до тех пор, пока ДК не стали запирать. Ничего себе новшество! Теперь двери на время концерта запирают?!
– Слушайте, если я не попаду туда, – показала я на фойе, – я умру. Понимаете, умру.
– Вот бессовестная, иди, откуда пришла, – схамил мне дядька в красной повязке. – Убирайся, говорят тебе!
Я обратила свой взор к еще нестарому менту, что с виду подобрее:
– У вас что, сердце каменное? Пустите! Я та-ак хочу его видеть, я ехала из Москвы… – Пошлой фразой про каменное сердце я всегда заканчивала свои просьбы, когда в Москве шла вот так, на халяву, – и пускали.
Еще пять минут рукопашной: я влезала – меня отпихивали грубые руки, – и я в фойе. Как это гадко все! Кидаю пальто тетке и слышу:
– …Святой Кристофер нес Христа. Они перешли реку и стали пить смесь…
…Ну как описать его голос? Я бы пошла за этим голосом, если бы он раздавался из газовой камеры! И поет эту дрянь, эти басни, и мотает чубом… Зарос! Прошла и села в первый ряд – немного, однако, в Калинине народу-то! Где-то в левом углу сцены из-за кулисы выглядывали высоченные каблучищи. Головы не было видно, а зачем мне голова, я и так знаю, что у нее клыки и рога! Спартакодонт зубастый!
Допел про святых Германа и Петра и замолк. Немного перебирал по струнам и вдруг начал:
– Россию-то спасать надо. Русь спасать. Русь, понимаете? Святым надо молиться о спасении Руси, да недалеким, те нас не слышат, библейские-то, гиганты, а тем, что ближе к нам… Пустыньским старцам, дожившим до смуты, – Феодосию, Анатолию, можно Нектарию. – Помолчал. – Тем, что нас, грешных, больше понимают, потому что сами они не в меду и ладане плавали… – И хихикнул, и вот опять хихикнул, потом стих, театрально загрустил. – Объединяться надо русским, и никакие нам казахи не нужны.
Столицу сюда, в Калинин, то есть в Тверь, перенесем. Водку отменим. И обретем святых друзей, если каждый будет над собой работать. – Почесался, повернув голову набок, как кот, улыбнулся. – Ну и любовь, конечно, любовь. Сострадание, милосердие, такие русские качества…
Полуназидание-полухохма. Забыл еще про церковнославянский язык, на котором мы все станем говорить. Этакое нам Валентина предрекала.
Потом, через год, вслед за публикой, он увлечется и даосизмом, и буддизмом. А потом – ни-че-го.
…Он пел о любви:
– Ты нужна мне – вечер накануне волшебств!.. Это вырезано на наших ладонях, это сказано у Пифагора…
И я опять трепетала. Правы, что ли, были некогда мама с бабушкой, испуганные моей страстью к группенфюреру Штирлицу и к французскому генералу, портреты которого я тиражировала в немыслимых количествах?.. «Быть ей рабой мужчин!» – сказала тогда бабушка маме, – а она-то знала, о чем говорила.
Несколько хиппов со свечами встало, потом весь зал. Пели хором.
– …И царица сказала: подбрось в печку дров и отвори окно!
Стихли последние ноты – и я бегом, скачками, с горсткой самых яростных – за сцену. Лабиринты коридоров и множество запертых служебных комнат. Куда бежать? Одни наверх, другие вниз. Я, следуя своему подсознательному желанию летать, понеслась вверх, ближе к крыше и небу. Там оказался тупик. Откуда ни возьмись – мент:
– Куда-а-а? – и хохочет, хватает, тащит, я бьюсь, ору. – Концерт кончился. Вы не знаете, где выход? – И опять хохочет, усы шевелятся.
«Вот мерзость. Таракан!» Бегу от него, он за мной. «Проводил» в фойе.
Там я от него в туалете спряталась. Просидела минут пять, пока публика чуть-чуть рассеялась, и села на подзеркальник в ожидании сошествия из гримерной. Ко мне девочки подкатили, кричат:
– Что ж ты наверх побежала! Надо было вниз! А нам автографы дали! Пьян до ужаса и еще сидит лакает. И подруга в углу, морда красная.
Убежали. Две старухи в повязках выгнали меня на улицу. Стояла минут пятьдесят, и вот шепоток среди поклонников: «Идет, идет» – сменяется всхлипами и воплями.
Шествие возглавляет какой-то культурист в коже, за ним еще два таких же, потом музыканты, потом Ольга в длинном красном пальто на своих козьих каблуках, в сиреневом берете и таком же шарфике, потом…
Потом я срываюсь с места, пробиваю грудью ряды впереди идущих, подбегаю к нему и с придыханием – в горле спазмы:
– Дорогой мой, а как же любовь как метод вернуться к себе? Неужели обманывал всех? И Левы нет? Скажи, только ответь… Одно слово – наврали! Мистификация! Лева есть! И все! Ответь! – твердила я одно и то же, а он не поднял глаз, повернулся спиной и пошел к машине.
Я кричу ему и вижу его коричневую спину. Он слышит, я знаю.
И я знаю, что значит это молчание.
– Вы раскаетесь, вы еще раскаетесь, но будет поздно! – ору я изо всех сил. – Колокол прозвонит, и вы окажетесь за чертой. Он навсегда отделит одно от другого!
И откуда вдруг взялись эти слова маминой приятельницы Валентины, работницы обсерватории, хранительницы чистого неба, которая некогда заставила меня снять портреты Цоя со стен?! Да что там – и Капа говорила всегда то же самое! Да, да, это были именно Капины слова!
Дверца «Волги» – хлоп. Как сейчас помню – белая «Волга» на белом снегу. Красные фары. Если б не они, совсем бы не отличить белой «Волги» от белого снега. Фантом?..
Ну и шатает же! Куда ветер, туда и я. Брожу по черным улицам, ноги еле идут.
Посмотрела расписание. До последней электрички – она идет в 0:45 – два часа. Чужой ночной город. Бреду по пустой улице. Кроме меня по ней шла еще одна кривобокая собака, да и та, все-таки обретя какую-то цель, перешла на иноходь и свернула в подворотню.
Все какие-то дворы, дворы, собаки, собаки. Вот старуха вышла набрать воды из колонки. Спрашиваю у нее:
– Где у вас почта? – Почему почта – не знаю, но мне кажется, что там и есть спасение, ведь по почте можно послать письма и рассказать в них о своем горе, к тому же там светло и тепло.
– Дочка, как ты поздно, – ответила старуха и начала объяснять, как туда идти.
Но я уже кричу ей на бегу:
– Поняла я, бабушка, все поняла! – Вдруг меня охватила веселая огромная ненависть. – А я его ненавижу! А я его прокляну! А я перестану молиться за него, и он разобьется на машине или утонет – и смерть его будет так же внезапна, как и мое сегодняшнее прозрение!
Вокзал. Почта. Писчей бумаги нет, пишу на телеграфных бланках.
Измазалась чернилами. Пишу Типе, Пудингу, Князю, Ивану Кататонику, Валентине – и Сане, сама не зная зачем, ведь скоро позвоню и сто раз все перескажу, а письмо придет через неделю.
Пишу всем один текст. Начинается как-то так: «Сегодня День Имени Конца. Конца Света. Дьявол Ангро-Майнью в Авесте называется Отцом Лжи, потому что ложь – отец зла. Кто-нибудь, откликнитесь! Я вам пишу из будущей столицы нашего государства, ведь мы отменим водку и никакие нам казахи не нужны. Ответьте мне, пожалуйста…»
«Господи, а их адреса? С Князем все просто – номер его абонентского ящика в Свердловске – 120017. Мне будет семнадцать. Адрес Типы во Львове: улица Гагарина 12, 18. Встретились в Питере, Питер – летучий город, Башлачев летел вниз, Цой – вперед. Это было легко запомнить. Адреса Пудинга я не знаю, но напишу ей, например, на улицу Летчика Комарова, 75, 24. В семьдесят пятом году я родилась, 24 мая это случилось. В Питере, без сомнения, есть улица Комарова… Иван Кататоник живет на улице Бирюлевской, дом 32. Уль вписывается на Петровке, там мы его голым видели. Елена Прекрасная купила дом в Оптиной. Валентина приходила к нам забирать вещи, сунула мне открытку с адресом, мол, приезжай ко мне в Загорск, купила квартиру. Вот эта открытка, в кармане. Написать той герле, к которой мы с Саней в гости ходили! Она еще в дурдоме лежала! Адреса Кати я не знаю, но помню телефон».
Звоню, сонный мужской голос поднимает трубку, передает Кате.
– Какой Лева? Как не существует? Да ну тебя, дурочка бедная… – И, спокойно, ласково, по-взрослому, по-женски: – Бросай ты эти глупости и заведи себе мальчика. Я вот замуж выхожу.
Последняя фраза была сказана не без гордости.
«Выходишь – и выходи, и черт с тобой! Счастья то есть…»
Все бланки извела, сейчас и в конверты не запихаю…
Кричу сонной тетке в телогрейке:
– Тетенька, отправьте письма, мне некогда, я на последнюю электричку опаздываю!
Выбегаю, на пороге почты гляжу на часы: 1:30. Опоздала!
Сажусь на лавку. Глаза как песком пересыпаны – спать хочется. «И чего я не бросилась под его „Волгу“, спрашивается? Это было бы достойным завершением той глупости, которой я живу уж год. А может, с „цоевского“ августа? И сегодня наступил апогей», – подумала я.
На вокзале, в зале ожидания, на лавке вертелся бомж. «Вроде меня, бездомный. Полгода не расчесывался. Наберусь еще вшей»…
– Что, с принтами поссорилась, а? – прошепелявил он. – Коллега! – И захохотал.
– Да, наверно, что-то такое, – просто ответила я.
Почему я с ним говорила?
«Хипповатый бомж. „Принты“ – напоминает как будто старое-старое, тусовочное. Как в прошлой жизни».
– Воля-то она воля, она всегда лучше всего, история это доказала, – продолжал мой сосед, – но замотался я. Подохну скоро. Хочу дожить в ватипризо… Приватизо-ван-ном флэту.
« Флэт. Принты … Он точно бывший хиппи! Вот как заканчивают тусовщики. Это мне от Бога предупреждение».
– Вы здесь спите, да?
– Здесь – и на пункте переговоров. Это ничего. Вот в Магадане – паршиво. Сорок градусов зима. Забираешься в люк, спишь на трубах. А днем в пивнухе. Работаешь. Донесешь до столика кружки – отхлебнешь. Но менты – это да… Везде одинаковые, суки.