Записки охотника — страница 22 из 66

Касьян встрепенулся.

– Нет, недавно: года четыре. При старом барине мы всё жили на своих прежних местах, а вот опека переселила. Старый барин у нас был кроткая душа, смиренник, – Царство ему Небесное! Ну, опека, конечно, справедливо рассудила; видно, уж так пришлось.

– А вы где прежде жили?

– Мы с Красивой Мечи.

– Далеко это отсюда?

– Вёрст сто.

– Что ж, там лучше было?

– Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдёшь ты на холм, взойдёшь – и, господи боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь, точно, земля лучше; суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.

– А что, старик, скажи правду, тебе, чай, хочется на родине-то побывать?

– Да, посмотрел бы. А впрочем, везде хорошо. Человек я бессемейный, непосед. Да и что! много, что ли, дома-то высидишь? А вот как пойдёшь, как пойдёшь, – подхватил он, возвысив голос, – и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и богу-то ты видней, и поётся-то ладнее. Тут, смотришь, трава какая растёт; ну, заметишь – сорвёшь. Вода тут бежит, например, ключевая, родник, святая вода; ну, напьёшься – заметишь тоже. Птицы поют небесные… А то за Курском пойдут степи, этакие степные места, вот удивленье, вот удовольствие человеку, вот раздолье-то, вот божия-то благодать! И идут они, люди сказывают, до самых тёплых морей, где живёт птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живёт всяк человек в довольстве и справедливости… И вот уж я бы туда пошёл… Ведь я мало ли куда ходил! И в Ромен ходил, и в Синбирск – славный град, и в самую Москву – золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых хрестьян, и в городах побывал честных… Ну, вот пошёл бы я туда… и вот… и уж и… И не один я, грешный… много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут… да!.. А то что дома-то, а? Справедливости в человеке нет, – вот оно что…

Эти последние слова Касьян произнёс скороговоркой, почти невнятно; потом он ещё что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его такое странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и как будто пришёл в себя.

– Эко солнышко! – промолвил он вполголоса. – Эка благодать, господи! эка теплынь в лесу!

Он повёл плечами, помолчал, рассеянно глянул и запел потихоньку. Я не мог уловить всех слов его протяжной песенки; следующие послышались мне:

А зовут меня Касьяном,

А по прозвищу Блоха…

«Э! – подумал я. – Да он сочиняет…»

Вдруг он вздрогнул и умолк, пристально всматриваясь в чащу леса. Я обернулся и увидел маленькую крестьянскую девочку, лет восьми, в синем сарафанчике, с клетчатым платком на голове и плетёным кузовком на загорелой голенькой руке. Она, вероятно, никак не ожидала нас встретить; как говорится, наткнулась на нас, и стояла неподвижно в зелёной чаще орешника, на тенистой лужайке, пугливо посматривая на меня своими чёрными глазами. Я едва успел разглядеть её: она тотчас нырнула за дерево.

– Аннушка! Аннушка! подь сюда, не бойся, – кликнул старик ласково.

– Боюсь, – раздался тонкий голосок.

– Не бойся, не бойся, поди ко мне.



Аннушка молча покинула свою засаду, тихо обошла кругом, – её детские ножки едва шумели по густой траве, – и вышла из чащи подле самого старика. Это была девушка не восьми лет, как мне показалось сначала, по небольшому её росту, – но тринадцати или четырнадцати. Всё её тело было мало и худо, но очень стройно и ловко, а красивое личико поразительно сходно с лицом самого Касьяна, хотя Касьян красавцем не был. Те же острые черты, тот же странный взгляд, лукавый и доверчивый, задумчивый и проницательный, и движенья те же… Касьян окинул её глазами; она стояла к нему боком.

– Что, грибы собирала? – спросил он.

– Да, грибы, – отвечала она с робкой улыбкой.

– И много нашла?

– Много. (Она быстро глянула на него и опять улыбнулась.)

– И белые есть?

– Есть и белые.

– Покажь-ка, покажь… (Она спустила кузов с руки и приподняла до половины широкий лист лопуха, которым грибы были покрыты.) Э! – сказал Касьян, нагнувшись над кузовом. – Да какие славные! Ай да Аннушка!

– Это твоя дочка, Касьян, что ли? – спросил я. (Лицо Аннушки слабо вспыхнуло.)

– Нет, так, сродственница, – проговорил Касьян с притворной небрежностью. – Ну, Аннушка, ступай, – прибавил он тотчас, – ступай с богом. Да смотри…

– Да зачем же ей пешком идти? – прервал я его. – Мы бы её довезли…

Аннушка загорелась, как маков цвет, ухватилась обеими руками за верёвочку кузовка и тревожно поглядела на старика.

– Нет, дойдёт, – возразил он тем же равнодушно-ленивым голосом. – Что ей?.. Дойдёт и так… Ступай.

Аннушка проворно ушла в лес. Касьян поглядел за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных им Аннушке, в самом звуке его голоса, когда он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность. Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая себе лицо, несколько раз покачал головой.

– Зачем ты её так скоро отослал? – спросил я его. – Я бы у неё грибы купил…

– Да вы там, всё равно, дома купите, когда захотите, – отвечал он мне, в первый раз употребляя слово «вы».

– А она у тебя прехорошенькая.

– Нет… какое… так… – ответил он, как бы нехотя, и с того же мгновенья впал в прежнюю молчаливость.

Видя, что все мои усилия заставить его опять разговориться оставались тщетными, я отправился на ссечки. Притом же и жара немного спала; но неудача, или, как говорят у нас, незадача моя продолжалась, и я с одним коростелём и с новой осью вернулся в выселки. Уже подъезжая ко двору, Касьян вдруг обернулся ко мне.

– Барин, а барин, – заговорил он, – ведь я виноват перед тобой; ведь это я тебе дичь-то всю отвёл.

– Как так?

– Да уж это я знаю. А вот и учёный пёс у тебя, и хороший, а ничего не смог. Подумаешь, люди-то, люди, а? Вот и зверь, а что из него сделали?

Я бы напрасно стал убеждать Касьяна в невозможности «заговорить» дичь и потому ничего не отвечал ему. Притом же мы тотчас повернули в ворота.

В избе Аннушки не было; она уже успела прийти и оставить кузов с грибами. Ерофей приладил новую ось, подвергнув её сперва строгой и несправедливой оценке; а через час я выехал, оставив Касьяну немного денег, которые он сперва было не принял, но потом, подумав и подержав их на ладони, положил за пазуху. В течение этого часа он не произнёс почти ни одного слова; он по-прежнему стоял, прислонясь к воротам, не отвечал на укоризны моего кучера и весьма холодно простился со мной.

Я, как только вернулся, успел заметить, что Ерофей мой снова находился в сумрачном расположении духа… И в самом деле, ничего съестного он в деревне не нашёл, водопой для лошадей был плохой. Мы выехали. С неудовольствием, выражавшимся даже на его затылке, сидел он на козлах и страх желал заговорить со мной, но, в ожидании первого моего вопроса, ограничивался лёгким ворчаньем вполголоса и поучительными, а иногда язвительными речами, обращёнными к лошадям. «Деревня! – бормотал он. – А ещё деревня! Спросил хошь квасу – и квасу нет… Ах ты господи! А вода – просто тьфу! (Он плюнул вслух.) Ни огурцов, ни квасу – ничего. Ну ты, – прибавил он громко, обращаясь к правой пристяжной, – я тебя знаю, потворница этакая! Любишь себе потворствовать небось… (И он ударил её кнутом.) Совсем отлукавилась лошадь, а ведь какой прежде согласный был живот… Ну-ну, оглядывайси!..»

– Скажи, пожалуйста, Ерофей, – заговорил я, – что за человек этот Касьян?

Ерофей не скоро мне отвечал: он вообще человек был обдумывающий и неторопливый; но я тотчас мог догадаться, что мой вопрос его развеселил и успокоил.

– Блоха-то? – заговорил он наконец, передёрнув вожжами. – Чудной человек: как есть юродивец, такого чудного человека и нескоро найдёшь другого. Ведь, например, ведь он ни дать ни взять наш вот саврасый: от рук отбился тоже… от работы, то есть… Ну, конечно, что он за работник, – в чём душа держится, – ну, а всё-таки… Ведь он сызмальства так. Сперва он со дядьями со своими в извоз ходил: они у него были троечные; ну, а потом, знать, наскучило – бросил. Стал дома жить, да и дома-то не усиживался: такой беспокойный, – уж точно блоха. Барин ему попался, спасибо, добрый – не принуждал. Вот он так с тех пор всё и болтается, что овца беспредельная. И ведь такой удивительный, бог его знает: то молчит, как пень, то вдруг заговорит, – а что заговорит, бог его знает. Разве это манер? Это не манер. Несообразный человек, как есть. Поёт, однако, хорошо. Этак важно – ничего, ничего.

– А что, он лечит, точно?

– Какое лечит!.. Ну, где ему! Таковский он человек. Меня, однако, от золотухи вылечил… Где ему! глупый человек, как есть, – прибавил он, помолчав.

– Ты его давно знаешь?

– Давно. Мы им по Сычовке соседи, на Красивой-то на Мечи.

– А что эта, нам в лесу попалась девушка, Аннушка, что, она ему родня?

Ерофей посмотрел на меня через плечо и осклабился во весь рот.

– Хе!.. да, сродни. Она сирота; матери у ней нету, да и неизвестно, кто её мать-то была. Ну, а должно быть, что сродственница: больно на него смахивает… Ну, живёт у него. Вострая девка, неча сказать; хорошая девка, и он, старый, в ней души не чает: девка хорошая. Да ведь он, вы вот не поверите, а ведь он, пожалуй, Аннушку-то свою грамоте учить вздумает. Ей-ей, от него это станется: уж такой он человек неабнакавенный. Непостоянный такой, несоразмерный даже… Э-э-э! – вдруг перервал самого себя мой кучер и, остановив лошадей, нагнулся набок и принялся нюхать воздух. – Никак, гарью пахнет? Так и есть! Уж эти мне новые оси… А, кажется, на что мазал… Пойти водицы добыть: вот кстати и прудик.