Записки охотника — страница 25 из 66

– Что вам надобно? о чём вы просите? – спросил он строгим голосом и несколько в нос. (Мужики взглянули друг на друга и словечка не промолвили, только прищурились, словно от солнца, да поскорей дышать стали.)

– Ну, что же? – продолжал Аркадий Павлыч и тотчас же обратился к Софрону. – Из какой семьи?

– Из Тоболеевой семьи, – медленно отвечал бурмистр.

– Ну, что же вы? – заговорил опять г. Пеночкин. – Языков у вас нет, что ли? Сказывай ты, чего тебе надобно? – прибавил он, качнув головой на старика. – Да не бойся, дурак.

Старик вытянул свою тёмно-бурую, сморщенную шею, криво разинул посиневшие губы, сиплым голосом произнёс: «Заступись, государь!» – и снова стукнул лбом в землю. Молодой мужик тоже поклонился. Аркадий Павлыч с достоинством посмотрел на их затылки, закинул голову и расставил немного ноги.

– Что такое? На кого ты жалуешься?

– Помилуй, государь! Дай вздохнуть… Замучены совсем. (Старик говорил с трудом.)

– Кто тебя замучил?

– Да Софрон Яковлич, батюшка.

Аркадий Павлыч помолчал.

– Как тебя зовут?

– Антипом, батюшка.

– А это кто?

– А сынок мой, батюшка.

Аркадий Павлыч помолчал опять и усами повёл.

– Ну, так чем же он тебя замучил? – заговорил он, глядя на старика сквозь усы.

– Батюшка, разорил вконец. Двух сыновей, батюшка, без очереди в некруты отдал, а теперя и третьего отнимает. Вчера, батюшка, последнюю коровушку со двора свёл и хозяйку мою избил – вон его милость. (Он указал на старосту.)

– Гм! – произнёс Аркадий Павлыч.

– Не дай вконец разориться, кормилец.

Г-н Пеночкин нахмурился.

– Что же это, однако, значит? – спросил он бурмистра вполголоса и с недовольным видом.

– Пьяный человек-с, – отвечал бурмистр, в первый раз употребляя «слово-ер», – неработящий. Из недоимки не выходит вот уж пятый год-с.

– Софрон Яковлич за меня недоимку взнёс, батюшка, – продолжал старик, – вот пятый годочек пошёл, как взнёс, а как взнёс – в кабалу меня и забрал, батюшка, да вот и…

– А отчего недоимка за тобой завелась? – грозно спросил г. Пеночкин. (Старик понурил голову.) – Чай, пьянствовать любишь, по кабакам шататься? (Старик разинул было рот.) Знаю я вас, – с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч, – ваше дело пить да на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.

– И грубиян тоже, – ввернул бурмистр в господскую речь.

– Ну, уж это само собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я не раз заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.

– Батюшка, Аркадий Павлыч, – с отчаяньем заговорил старик, – помилуй, заступись, – какой я грубиян? Как перед Господом Богом говорю, невмоготу приходится. Невзлюбил меня Софрон Яковлич, за что невзлюбил – Господь ему судья! Разоряет вконец, батюшка… Последнего вот сыночка… и того… (На жёлтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.) Помилуй, государь, заступись.

– Да и не нас одних, – начал было молодой мужик…

Аркадий Павлыч вдруг вспыхнул:

– А тебя кто спрашивает, а? Тебя не спрашивают, так ты молчи… Это что такое? Молчать, говорят тебе! молчать!.. Ах, боже мой! да это просто бунт. Нет, брат, у меня бунтовать не советую… у меня… (Аркадий Павлыч шагнул вперёд, да, вероятно, вспомнил о моём присутствии, отвернулся и положил руки в карманы.) Je vous demande bien pardon, mon cher[34], – сказал он с принуждённой улыбкой, значительно понизив голос. – C’est le mauvais côté de la médaille…[35] Ну, хорошо, хорошо, – продолжал он, не глядя на мужиков, – я прикажу… хорошо, ступайте. (Мужики не поднимались.) Ну, да ведь я сказал вам… хорошо. Ступайте же, я прикажу, говорят вам.

Аркадий Павлыч обернулся к ним спиной. «Вечно неудовольствия», – проговорил он сквозь зубы и пошёл большими шагами домой. Софрон отправился вслед за ним. Земский выпучил глаза, словно куда-то очень далеко прыгнуть собирался. Староста выпугнул уток из лужи. Просители постояли ещё немного на месте, посмотрели друг на друга и поплелись, не оглядываясь, восвояси.

Часа два спустя я уже был в Рябове и вместе с Анпадистом, знакомым мне мужиком, собирался на охоту. До самого моего отъезда Пеночкин дулся на Софрона. Заговорил я с Анпадистом о шипиловских крестьянах, о г. Пеночкине, спросил его, не знает ли он тамошнего бурмистра.

– Софрона-то Яковлича?.. вона!

– А что он за человек?

– Собака, а не человек; такой собаки до самого Курска не найдёшь.

– А что?

– Да ведь Шипиловка только что числится за тем, как бишь его, за Пенкиным-то; ведь не он ей владеет: Софрон владеет.

– Неужто?

– Как своим добром владеет. Крестьяне ему кругом должны; работают на него словно батраки: кого с обозом посылает, кого куды… затормошил совсем.

– Земли у них, кажется, немного?

– Немного? Он у одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает да у наших сто двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он не одной землёй промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дёгтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умён, больно умён, и богат же, бестия! Да вот чем плох – дерётся. Зверь – не человек; сказано: собака, пёс, как есть пёс.

– Да что ж они на него не жалуются?

– Экста! Барину-то что за нужда! Недоимок не бывает, так ему что? Да, поди ты, – прибавил он после небольшого молчания, – пожалуйся. Нет, он тебя… да, поди-ка… Нет уж, он тебя вот как, того…

Я вспомнил про Антипа и рассказал ему, что видел.

– Ну, – промолвил Анпадист, – заест он его теперь; заест человека совсем. Староста теперь его забьёт. Экой бесталанный, подумаешь, бедняга! И за что терпит… На сходке с ним повздорил, с бурмистром-то, невтерпёж, знать, пришлось… Велико дело! Вот он его, Антипа-то, клевать и начал. Теперь доедет. Ведь он такой пёс, собака, прости, Господи, моё прегрешенье, знает, на кого налечь. Стариков-то, что побогаче да посемейнее, не трогает, лысый чёрт, а тут вот и расходился! Ведь он Антиповых-то сыновей без очереди в некруты отдал, мошенник беспардонный, пёс, прости, Господи, моё прегрешенье!

Мы отправились на охоту.

Зальцбрунн, в Силезии, июль, 1847 г.

Контора

Дело было осенью. Уже несколько часов бродил я с ружьём по полям и, вероятно, прежде вечера не вернулся бы в постоялый двор на большой Курской дороге, где ожидала меня моя тройка, если б чрезвычайно мелкий и холодный дождь, который с самого утра, не хуже старой девки, неугомонно и безжалостно приставал ко мне, не заставил меня наконец искать где-нибудь поблизости хотя временного убежища. Пока я ещё соображал, в какую сторону пойти, глазам моим внезапно представился низкий шалаш возле поля, засеянного горохом. Я подошёл к шалашу, заглянул под соломенный намёт и увидал старика до того дряхлого, что мне тотчас же вспомнился тот умирающий козёл, которого Робинзон нашёл в одной из пещер своего острова. Старик сидел на корточках, жмурил свои потемневшие маленькие глаза и торопливо, но осторожно, наподобие зайца (у бедняка не было ни одного зуба), жевал сухую и твёрдую горошину, беспрестанно перекатывая её со стороны на сторону. Он до того погрузился в своё занятие, что не заметил моего прихода.

– Дедушка! а дедушка! – проговорил я.

Он перестал жевать, высоко поднял брови и с усилием открыл глаза.

– Чего? – прошамшил он сиплым голосом.

– Где тут деревня близко? – спросил я.

Старик опять пустился жевать. Он меня не расслушал. Я повторил свой вопрос громче прежнего.

– Деревня?.. да тебе что надо?

– А вот от дождя укрыться.

– Чего?

– От дождя укрыться.

– Да! (Он почесал свой загорелый затылок.) Ну, ты, тово, ступай, – заговорил он вдруг, беспорядочно размахивая руками, – во… вот, как мимо леска пойдёшь, – вот как пойдёшь – тут те и будет дорога; ты её-то брось, дорогу-то, да всё направо забирай, всё забирай, всё забирай, всё забирай… Ну, там те и будет Ананьево. А то и в Ситовку пройдёшь.

Я с трудом понимал старика. Усы ему мешали, да и язык плохо повиновался.

– Да ты откуда? – спросил я его.

– Чего?

– Откуда ты?

– Из Ананьева.

– Что ж ты тут делаешь?

– Чего?

– Что ты делаешь тут?

– А сторожем сижу.

– Да что ты стережёшь?

– А горох.

Я не мог не рассмеяться.

– Да помилуй, сколько тебе лет?

– А бог знает.

– Чай, ты плохо видишь?

– Чего?

– Видишь плохо, чай?

– Плохо. Бывает так, что ничего не слышу.

– Так где ж тебе сторожем-то быть, помилуй?

– А про то старшие знают.

«Старшие!» – подумал я и не без сожаления поглядел на бедного старика. Он ощупался, достал из-за пазухи кусок чёрствого хлеба и принялся сосать, как дитя, с усилием втягивая и без того впалые щёки.

Я пошёл в направлении леска, повернул направо, забирал, всё забирал, как мне советовал старик, и добрался наконец до большого села с каменной церковью в новом вкусе, то есть с колоннами, и обширным господским домом, тоже с колоннами. Ещё издали, сквозь частую сетку дождя, заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и не совершенно кислые сливки. В сопровождении моей продрогшей собаки взошёл я на крылечко, в сени, отворил дверь, но, вместо обыкновенных принадлежностей избы, увидал несколько столов, заваленных бумагами, два красных шкафа, забрызганные чернильницы, оловянные песочницы в пуд весу, длиннейшие перья и прочее. На одном из столов сидел малый лет двадцати с пухлым и болезненным лицом, крошечными глазками, жирным лбом и бесконечными висками. Одет он был как следует, в серый нанковый кафтан с глянцем на воротнике и на желудке.

– Чего вам надобно? – спросил он меня, дёрнув кверху головою, как лошадь, которая не ожидала, что её возьмут за морду.

– Здесь приказчик живёт… или…

– Здесь главная господская контора, – перебил он меня. – Я вот дежурным сижу… Разве вы вывеску не видали? На то вывеска прибита.