ебя». Эти слова раздались на собрании подобно гулу, и собрание преклонилось перед волей господина и унизилось до того, что отменило решение, принятое им накануне.
26 прериаля. Революционный трибунал отбросил всякий стыд. В прошлом месяце он оправдал Фрето, советника парижского парламента. Такое снисхождение было неприятно Фукье, но он скоро нашел средство восстановить то, что, по мнению его, как публичного обвинителя, могло быть лишь следствием ошибки. Он объявил, что дело дурно обсуждено и снова отослал в суд Фрето, который вследствие такого решения не мог уже избежать осуждения. Два раза не представляются такие счастливые случаи. Тот же трибунал, который мстил за обиды, наносимые нации, делается, таким образом, мстителем по вражде друзей его. Он осудил Казеса, и все знают, что он был обвинен по доносу сына Вадье, которому этот несчастный отказал в руке своей дочери. С Фрето и Казесом казнены сегодня еще тридцать четыре осужденных, из них двадцать шесть были советниками или президентами Тулузского парламента.
27 прериаля. Сегодня я получил сведения о телохранителях, которые, как говорят, сопровождают повсюду Робеспьера. Я встретил его в весьма уединенном месте, и спутниками его были лишь два пса: черный и белый — правда роста и силы весьма почтенных. Мартын предложил мне сегодня утром занять мое место. Я согласился, ибо давно уже обещал моим маленьким племянницам сводить их за город и сам очень рад был хоть на один день забыть гильотину. Мы прошли Клиши и направились по тропинке между рожью еще зеленой, но испещренной цветами. Дети прыгали от радости, прося позволить им набрать букет для своей тетки; они не стали ждать ответа и кинулись сквозь колосья. Пока они топтали рожь, я бранил их; они были так счастливы и так гордились собираемыми цветами, что мои замечания не имели на них никакого влияния, и чем больше видели они цветов, тем более хотели срывать их. Таким образом, мы дошли до дома, называемого Планшетт и расположенного на небольшом расстоянии от Сены; мои старые ноги утомились больше, чем молодые; я сел на край оврага, а дети продолжали бегать. Они увидели дикие розы и хотели достать их для букета, но эти цветы были не так беззащитны, как васильки, и дети только оцарапывали себе руки о шипы. В это время я увидел идущего по дороге гражданина, за которым следовала большая собака. Он увидел детей и любезно поспешил им на помощь. Он сорвал цветы, которых им так хотелось, и дал их каждой поровну. Я видел, как они целовали его, а потом приблизились ко мне, болтая, между тем как он улыбался. Тогда я узнал его. Он одет был в синюю одежду, потемнее той, которую я видел на нем 20 числа этого месяца, в желтых брюках и белом жилете. Волосы его были расчесаны и напудрены с некоторым кокетством, он держал шляпу свою на конце маленькой трости, которую положил себе на плечо. Походка его была очень твердая, голову свою держал он несколько назад, но лицо его имело благодушное выражение, что меня чрезвычайно удивило. Он спросил меня, мои ли это дети. Я отвечал, что это мои племянницы, он наговорил мне комплиментов об их наружности, пересыпая их вопросами, с которыми он обращался к детям. Мария сделала небольшой букет из цветов, которых я был хранителем, и подала его ему; он принял и воткнул в петлицу своего платья, он спросил ее имя, чтобы помнить ее, когда цветы завянут. Бедная девочка не остановилась на своем имени, которого было бы достаточно, а сказала также фамилию, и я никогда не видывал, чтобы человеческое лицо так внезапно изменилось. Он вскочил, как будто наступил на змею; лоб его покрылся морщинами, из-под насупленных бровей он не спускал с меня глаз, его темный цвет лица стал еще мрачнее; он уже не улыбался, и только прямая почти незаметная линия, означая место рта его, придавала всему лицу его неизъяснимую суровость. Он сказал мне отрывистым голосом с гордостью, которую я не ожидал встретить у проповедника равенства: «Вы…!» Я поклонился, и он не закончил своей фразы. Некоторое время он стоял, задумавшись, несколько раз хотел, по-видимому, говорить. Он, очевидно, боролся с отвращением, которое не в силах был победить. Наконец он наклонился к детям, поцеловал их с особенной нежностью, кликнул свою собаку, поспешно удалился, не глядя на меня. И я сам вернулся домой полный разных дум и спрашивал себя, следовало ли смеяться или плакать такому отвращению человека убивающего — от топора, который служил ему для того, чтобы убивать. Быть может также, что увидев меня, он вспомнил об угрозах Дантона.
28 прериаля. В настоящее время в тюрьмах содержится 7321 заключенный; но заговоры доставляют возможность скоро избавиться от излишка. Начали с Бисетра, откуда сегодня взято для казни 37 человек; другие из этого же дома ожидают своего осуждения. Выбор негодяев, которые почти все в прежнее время осуждены были как воры и убийцы, без сомнения, был сделан не без умысла. Этим надеются заглушить интерес, который могли бы возбудить те, которые последуют за ними, а в таких не будет недостатка; снова распускают слух, что заключенные волнуются, а мы уже знаем, что это значит. Как бы оно ни было, вот как происходило дело в Бисетре. Два слесаря, Люкас и Бален, оба осужденные, один на десять, а другой на восемнадцать лет каторжной работы, за воровство, подготовили свой побег. Они получили в хлебе пилу, которой начали перепиливать решетку окна, выходившего на караульный двор. В восторге от близкого освобождения они имели неосторожность сказать громко, что на другой день они будут свободны, и предложили некоему Валаньос, живописцу, бежать вместе с ними. Это был шпион; он расспросил их подробно и возразил, что, выйдя на двор, им придется обмануть бдительность караула. Люкас отвечал: «Это мне нипочем, я отделаюсь от них по-английски». Валаньос сделал свой донос. Дюпомье, полицейский чиновник, произвел обыск в комнате, где содержались оба осужденные; он нашел там пилу и лестницу, сделанную из разрезанных и связанных полос полотна. Люкас и Бален, увидев, что намерение их открыто, оскорбили Дюпомье и осыпали его угрозами. Из этого плана побега, из выражений, употребленных этими негодяями под влиянием досады и злости, Дюпомье и помощник его Валаньос состряпали романтический заговор, который клонился не менее как к тому, — я руководствуюсь текстом приговора, — чтоб прорваться через тюремный караул, овладеть гражданами, составляющими вооруженную силу Бисетра, отправиться в Конвент и зарезать там народных представителей членов комитетов, вырвать у них сердца, изжарить и съесть их, а самих заключить в бочки, снабженные кольями! Нет уже более таких несообразностей, которые трибунал не признал бы возможными, когда дело касается того, чтоб послать на гильотину тех, которые обвиняются в них. Все те из заключенных, которых Валаньосу вздумалось оговорить, осуждены по вышеозначенным доводам и казнены сегодня.
29 прериаля. Страшный день! Гильотина пожрала человека. Силы мои истощились и я едва не упал в обморок. Мне показывали распространенную в городе карикатуру, на которой я изображен гильотинирующим самого себя на поле, покрытом обезглавленными трупами. Если нужна только моя голова для уничтожения гильотина, то я готов принести ее в жертву, и в этом отношении карикатурист не ошибся.
Я не хвастаюсь чувствительностью, которая ко мне не идет, я слишком часто и близко видел страдание и самую смерть моих ближних, чтобы так легко расчувствоваться. Если то, что я чувствую, не есть жалость, то это результат моего нервного расстройства, и быть может, это рука Создателя наказывает меня за низкое послушание тому, что так мало походит на правосудие, которому мне суждено служить. Не могу себе объяснить этого, но с некоторого времени каждый день, когда приходит час казни, меня нестерпимо мучает дрожь. Как только я вхожу в Консьержери, лихорадка бьет меня еще сильнее, и я чувствую как бы огонь под кожей своей. При всей моей воздержанности я становлюсь как бы пьяным. Люди меня окружающие, мебель, стены — все пляшет и вертится вокруг меня, а в ушах раздается глухой гул, похожий на мольбы и жалобы. Несмотря на все мои усилия, я не могу снова возвратить себе полное сознание или хоть несколько укрепиться. Руки мои дрожат и притом до такой степени, что я вынужден был отказаться обрезать осужденным волосы и связывать им руки. Они стоят одни в слезах, другие молящиеся, все они понимают, что живут последний час, и я один не могу осознать действительности всего происходящего на моих глазах. Я веду их на смерть и мне не верится, что они скоро умрут. Это как бы сон, от которого бы хотел оторваться, но не в силах. Я присутствую при приготовлениях казни, не отдавая себе отчета в том, что будет дальше, исполняя свою службу с механической точностью автомата, но без того, чтобы рассудок понимал то, что делает рука. Потом звук падающего ножа приводит меня в себя. Я уже не могу слышать его без содрогания, без того, чтобы меня не бросило в холодный пот; тогда мною овладевает какое-то бешенство, не думая о том, что я должен бы, прежде всего, проклинать самого себя, я внутренне проклинаю этих жандармов, которые с обнаженным оружием привели этих несчастных со связанными руками; этот народ, который бессмысленно глядит на смерть их, не дерзая сделать какие-либо движения, какой-либо жест для спасения их; проклиная самое солнце, которое освещает все это. Наконец я ухожу, разбитый душевными волнениями, порываюсь плакать, но не могу выжать слезу из глаз моих. Никогда все эти чувства не были так сильны, как сегодня. Ладмиралю Сесили Рено дали большой кортеж негодяев, которых по обыкновению называли их сообщниками, хотя многие из них находились уже в тюрьме, когда двое были арестованы.
С 23 числа комитет общественной безопасности вследствие рапорта комиссии, заседающей в Лувре, составляет и посылает в трибунал списки казненных. Арест Нидена и Антонелля, двух присяжных, которые не допускали, чтобы право революционное стояло выше прав закона, доказал, что трибунал этот был лишь пустым призраком, служившим для прикрытия. Но, проповедуя у якобинцев против снисходительности, Робеспьер, тем не менее, воздерживается присутствовать при тех заседаниях, где составляется ближайший список посылаемых на гильотину; то есть он оставляет своим сослуживцам постыдную роль палачей, а сам готов показать руки свои чистыми от всей пролитой крови. Но его тактику поняли; испугавшись сперва, они попытались обратить против него то оружие, которое он оставил им, чтобы погубить их. Они придали большую гласность процессу, названного ими процессом убийц Робеспьера, как будто Колло не раньше подвергся нападению.