Во время отсутствия Робеспьера они множились числом и набрались смелости. Подстрекаемый Варрьером, Вадье нанес ему жестокий удар, о котором мы сказали выше. Робеспьер явился в комитет высказать свои жалобы; он завладел документами и унес их, и один член на требование Фукье этих документов для начала дела отвечал: «Мы не можем начинать процесса, он этого не хочет». Но такие аристократические приемы только с большей ясностью доказывали близость опасности; они обнаруживали, что угроза висела не только над теми, которые несколько раз нападали на него, но и над членами комитетов, которым ставилось в вину его отсутствие, одним словом над всеми, которые прямо или косвенно участвовали в приготовлении против него враждебных действий. Первые: Фуше, де Нант, оба Бурдона, Жавог, Жюфруа, Панис, Фрерон, Таллиен, Лежандр — уже поняли это; они сильно давили на своих товарищей, доказывая им, что если они даже откажутся от наиболее компрометированных, то это все-таки не спасет их самих. Таллиен был самый упорный; ему приходилось защищать две жизни: свою и любимой им женщины госпожи де Фентенуа, дочери банкира Кабаррюс, арестованной по непосредственному приказанию Робеспьера и которая из тюрьмы своей писала Таллиену: «Я умру со стыдом, что любила такого низкого человека, как вы».
Скоро почти вся Гора соединилась в одной мысли, что падение триумвиров, — ибо когда говорили о Робеспьере, то Сен-Жюст и Кутон всегда подразумевались, — признается необходимым для общего блага. Но тем не менее поддерживаемые членами, оставшимися ему верными, Робеспьер еще господствовал над собранием, и надо было обеспечить себе содействие этих членов.
Поле, как покорное стадо, довольствовалось тем, что втихомолку горевало об ужасах, при которых его заставляют присутствовать, но никогда негодование его не приняло размера даже самого почтительного протеста; эти немые были самые ревностные при подаче голосов в пользу Робеспьера и самые восторженные при рукоплесканиях ему. Того, непроницаемость которого всегда оставляла дверь открытой для надежды, они вероятно предпочитали Билло Варенном, Вуланом Амаром, провозглашавшим вечность этого железного века.
Фушье и Таллиен, взявшиеся склонить этих членов на свою сторону, принялись за дело со слабой их стороны — низости. Мужество умеренной части Конвента уничтожено было вместе с жиронденами; ни сожаления или угрызения совести, ни стыд или негодование господствовали над этими смутными симпатиями, — а самое простое из всех чувств человеческих, — боязнь. Им дали читать списки мертвых, в которых стояли имена самых влиятельных членов Поля; их убедили, что Робеспьер замышляет против них второе издание 31 Мая. Они долго колебались поддержать тех, которые намеревались вступить в схватку с триумвирами, но, по-видимому, на их решение имело весьма мало влияния та мысль, что первым результатом торжества будет разрушение эшафота. Когда вспоминали о гильотине, то у всех была только одна мысль — избавиться от чести появиться на ней.
Комитеты нанесли первые удары; они предложили в законе прериаля изменение несколько неопределенное, но которое при всем том устанавливало робеспьерское происхождение этого закона; они упразднили главное полицейское бюро, состоявшее под ведением Германа, и присоединили его к комитету общественной безопасности, — а также удалили из Парижа часть канониров, числящихся по отделениям, начальником которых был Генрио и взгляды которых были слишком на стороне Робеспьера.
И этот со своей стороны готовился к борьбе; он вызвал Сен-Жюста из армии и, доверяясь своему ораторскому обаянию на Конвент, он приготовил речь, которая должна была снять маску с его врагов и уничтожить их. 5 термидора попытка к соглашению в среде комитетов послужила лишь к тому, чтобы сильнее выказать господствовавшее между членами их несогласие; 6 и 7 взволновались якобинцы и восстали против направления противников Робеспьера, а 8 произошло между обеими партии первое столкновение.
Действия противников Робеспьера были, конечно, секретны: «Необходимо было хитрить с тираном, опиравшимся на популярность», — говорил Барриер. Совещания коалиции происходили втайне, тем не менее, народ как предчувствовал событие; в воздухе носились признаки борьбы, готовившейся разразиться. 8 термидора в Конвенте было огромное стечение публики. Она запрудила трибуны, заняла все коридоры и теснилась вокруг самого здания. Для публики ожидаемое зрелище было не просто турниром, а боем, и одним из тех, в котором решаются судьбы великого народа, смертельный поединок не только для противников, но и для зрителей.
После рапортов по прошениям разного рода Робеспьер взошел на трибуну и начал свою речь. Речь эта — усердный труд нескольких недель, тем не менее, была весьма темна: казалось, что он обдумывал ее так долго именно с целью запутать мысли того, кто должен был ее произнести. В ней содержался параграф о каждой из партий собрания; он льстит, возбуждает надежды каждой партии поочередно, говорит умеренным: «Я знаю только две партии — хороших и дурных граждан; патриотизм не может быть делом партии, а должен быть делом души; он состоит не в мимолетном увлечении, не уважающим ни принципов, ни здравого смысла, ни нравственности, а еще менее предании себя интересам одной партии. Изведав на опыте столько измен и предательств, я считаю необходимым воззвать к благородству и ко всем великодушным чувствам для защиты республики. Я чувствую, что везде, где встречаешь человека благонамеренного, — где бы он ни сидел, — следует протянуть ему руку и прижать его к сердцу». Вслед за тем, как бы опасаясь оскорбить сторонников революционной строгости, он обращается в их сторону и говорит: «Ослабьте хотя на короткое время удила революции, и вы увидите, что деспотизм завладеет ими, и главы партии ниспровергнут униженное представительство». Все это приукрашено было личной апологией, которую так привыкли находить во всех речах Робеспьера. Несколько далее он стремительно опровергает возведенное на него обвинение в том, что он метит на диктатуру; но переходя быстро от защиты к нападению, он вызывает вечный призрак заговора, избавивший уже его от самых опасных его противников и, не называя никого, после неопределенных намеков на представителей, возвратившихся из командировок, равно на комитеты, задев мимоходом Камбона, он требует от Конвента уничтожения мятежа и наказания предателей.
По мнению Робеспьера, эта речь должна, без сомнения, служить вступлением в другую речь Сен-Жюста, которому он предоставлял указать головы жертв, должных пасть.
Лекуентр, один из тех, которому угрожало это, потребовал, чтобы речь Робеспьера была напечатана; это значило бы дать ей санкцию собрания. Бурбон воспротивился этому и потребовал передачи ее комитетам, что подвергало ее критике тех самых, на которых сделаны были в ней нападения. Завязались прения: речь Кутона увлекла большинство собрания и решено было не только напечатать речь, но и разослать ее во все коммуны республики.
Такой результат испугал представителей, существование которых могло зависеть от подобной же подачи голосов, вызванной влиянием другой речи; они вспоминали слова Дантона, вспомнили, что могут спастись только одной смелостью, и впервые Робеспьер встретил не только сопротивление, но и прямые точные обвинения. Камбон заканчивает свое объяснение следующим образом: «Настало время сказать всю правду, один человек парализовал волю национального Конвента, этот человек, речь которого вы только что слышали, Робеспьер, и так судите сами!» Бильо-Варенн восклицает: «Надо сорвать маску, какое бы лицо не прикрывала она, я желаю лучше, чтобы труп мой служил троном для честолюбца, чем чтобы я молчанием своим стал невольным его сообщником». Шарлье говорит: «Когда хвалишься, что обладаешь мужеством добродетели, но необходимо иметь и мужество правды». Наконец Тицион говорит, что невозможно понять, каким образом один Робеспьер будет прав между всеми его товарищами, что все предубеждения в пользу комитетов и что весь Конвент рукоплещет и определяет отмену решения.
Ропот, грозный и язвительный, пробежавший по скамьям Конвента во время этой первой стычки, мог показаться Робеспьеру предвестником завтрашней бури, но он, по-видимому, смотрел на это, как на мимолетный каприз, еще более укрепляющий повиновение собрания. Возвратясь домой, говорит Луи Блан, он был совершенно спокоен, без всякого волнения судил он о заседании, о его результатах, и сказал: «Я ничего больше не жду от Горы. Они хотят избавиться от меня как от тирана, но большинство собрания выслушает меня». Потом он вышел прогуляться на Елисейские поля со своей невестой. Некоторое время они шли молча, сопровождаемые верным Брунтом. Элеонора была грустна и задумчива, Робеспьер заметил ей, что солнце, садившееся в то время, было необыкновенно красным. «Это предвещает на завтра хорошую погоду», — сказала она.
После этой прогулки Робеспьер отправился торжествовать к якобинцам. Он прочел там речь свою, принятую восторженными рукоплесканиями. Энтузиазм породил резолюции самые грозные, предложено было освободить Конвент, как было сделано 2 июня, с другой стороны коммуна Кофингала опережала даже решения господина своего и ускоряла волнения. С ее разрешения Генрио послал избранному отряду национальной гвардии приказание быть наготове к 7 часам утра.
Двое членов комитетов Коло — д’Эрвуа и Бильо-Варенн — присутствовали на заседании якобинцев и удалились оттуда совершенно ошеломленные. Возвратясь в комитетский зал, они застали там Сен-Жюста, который с обычной дерзостью своей занял позицию в среде неприятельского лагеря, чтобы лучше наблюдать за ним. Вот как г. Тулонжон рассказывает происшедшую тут сцену: «В то время, которое предшествовало возврату Коло д’Эрвуа и товарища его, Сен-Жюст оставался пишущим у стола заседаний с другими членами. В пылу завязавшегося между ним и Сен-Жюстом разговора он поспешно отодвинул начатое им писание. Такое движение возбудило подозрение. Его собеседники схватили бумаги, и нашли донос на них, тогда они овладели его личностью, заперли двери и решились держать его на виду и не прекращать заседание всю ночь. Он сам обязался не делать из своего доноса никакого употребления, но утром, в то время как собирался Конвент, обманул бдительность карауливших его и скрылся».