Записки парижанина. Дневники, письма, литературные опыты 1941–1944 годов — страница 67 из 82

Рассказ

1

В парк входили через распахнутые чугунные ворота. В будке на стуле сидел сторож и читал газету.

На площади перед парком торговка мороженым засыпала над своим лотком. Из ресторана не доносилось ни звука, и даже автомобили ехали как-то вяло в эти послеполуденные часы сентябрьского дня.

Этот день выдался истинно-парижским; погода не была ни холодной, ни жаркой ― она придерживалась разумного нейтралитета. В такие дни хорошо гулять по парижским пригородам, по так называемой «банлье».

В Медоне у меня жили знакомые, и утром я выехал из Парижа на электричке с расчетом зайти к ним и провести некоторое время в их обществе. Когда я приехал, то оказалось, что мои медонские знакомые как раз в это утро укатили в Париж, и планы мои рушились.

Возвращаться в Париж мне не хотелось; для дел время все равно было потеряно, и я решил пойти прогуляться, как говорят, куда глаза глядят. Я поднялся по круто идущей вверх улице и увидел ресторанчик на углу площади, от которой идет дорога в Бельвю. Пообедав, я пошел в медонский парк.

Парк разбит на этажи. Первый из них, где расположены зеленые лужайки и бассейны с фонтанами, сообщается с медонским лесом, где некогда охотился Людовик XIV. Второй этаж, на который поднимаются посредством широких, в версальском стиле, каменных лестниц, почти целиком занят двумя аллеями, усаженными каштановыми деревьями, которые образуют над ними тенистый свод. Идя направо по гулкой железной лестнице в глубь парка, попадаешь в другой, кламарский лес.

Было тихо. В воздухе мерно жужжал самолет. Миновав древние бретонские менгиры ― огромные камни, по которым я в детстве любил лазать, ― я пошел по аллее вдоль каменной балюстрады. Я люблю парк именно таким, каким он бывает осенью, когда падают листья деревьев и можно спокойно вдыхать сырой запах трав и земли. Изредка промелькнет чей-нибудь силуэт, и кажется, что вот всю жизнь свою так и провел бы здесь, без забот и тягот, просто гуляя под тенью каштановых деревьев.

В парке никого не было, и лишь изредка попадавшиеся под ногами окурки или обрывки газет позволяли заключить, что здесь вообще кто-либо бывал.

Я шел неспешно, держа в одной руке шляпу, а другой помахивая тростью. Я ни о чем не думал, только впитывал в себя свежий, хороший воздух и наслаждался тишиной.

Мне захотелось покурить. Я набил мою трубку превосходным табаком ― виргинским ― и увидел, что забыл спички до́ма.

Мое мечтательное настроение сразу спáло. Что за чорт, подумал я, ― трубку и табак взял, а спички оставил на столе! Вот глупо! Я сел на ближайшую скамейку, положил ногу на ногу, плюнул и стал озираться по сторонам в надежде увидеть кого-нибудь, кто бы курил. Но парк, казалось, был пуст, и никто не появлялся.

Я сидел, повернувшись в сторону конца парка. Обернувшись, я с неудовольствием заметил, что позади меня, оперевшись о балюстраду, стоял человек. Всегда неприятно быть в некотором роде застигнутым врасплох, ― а этот человек был здесь, вероятно, давно. Я чувствовал себя обнаженным; мое одиночество оказалось фиктивным.

2

Человек, заметивший, что я его увидел, выпрямился, ― и тут я приметил, что он держит в руке зажженную папиросу. Я мигом вскочил и сказал:

– Э, мсье! Позвольте закурить.

Человек приблизил к моей трубке свою папиросу. Я закурил и с наслаждением пустил клуб пахучего дыма. Незнакомец поморщился.

– Тьфу! ― сказал он.

Я удивился.

– Как? Ведь это же превосходный виргинский табак!

– Да, мсье, ― ответил он мне. ― Но он не воняет.

На миг я растерялся: ответ меня озадачил. Я пристальнее посмотрел на этого человека. Он был среднего роста, плотного сложения, одет во все черное: черный котелок и черный галстук, черная пара и черные ботинки. Лицо его было брито, бледно и бесстрастно; оно ровно ничего не выражало. Светлые глаза полуприкрыты; маленький рот отчетливо цедит слова. На вид ему можно было дать лет сорок-сорок пять.

– То есть как же это? ― спросил я. ― Ведь это хорошо, что он, как вы говорите, не воняет!..

– Нет, это очень плохо. Я курю лишь для того, чтобы меня начинало тошнить от запаха дыма. Иначе нет никакого удовольствия.

– Вот так та-ак! ― заметил я. ― Это… гм… эксцентрично.

– Это… нормально, ― сказал человек в котелке. ― Так же нормально, как то, что этот парк гнусен, да, мсье, гнусен, ― прибавил он с ударением, хотя лицо его оставалось по-прежнему бесстрастным.

Я не находил этот парк, один из красивейших в парижском районе, гнусным, ― отнюдь нет. Он напоминал парки XVIII в., Версаль, Трианон.

– Так если он, как вы говорите, гнусен, зачем же вы тут гуляете?

– Чтобы пропитаться отвращением, мсье.

Я подумал ― что ж, это тоже резон, чтобы ходить по парку.

Между тем я курил, и настроение мое улучшилось. Мой собеседник своими неожиданными репликами заинтересовал меня, и мы медленно стали спускаться по лестнице вниз, к лужайкам и фонтанам.

Человек в котелке, очевидно, достаточно приведя себя в тошнотное состояние, бросил папиросу и заговорил:

– Вы видите, мсье, вот эти развалины, ― и он указал на руины королевского дворца. ― Здесь когда-то жили короли и знатные особы; здесь давали балы и пускались фейерверки; здесь кипели интриги… А потом все умерли, и даже костей не осталось от всех этих умных, блестящих людей. Все сгнило, мсье, и никому они не интересны больше, эти люди в париках и жабо. Все сгнило к чорту; так же сгнием и мы.

– Это не ново, мсье, совершенно не ново, ― сказал я. ― Это всем известно, что мы сгнием, и нет никаких оснований, чтобы это когда-нибудь не произошло. Рано или поздно мы будем трупами. Тут ничего не поделаешь, ничто не изменишь, ― и нечего об этом говорить.

– Нет, мсье, это не совсем так. Вам просто недостает ясности мышления. Вы, так сказать, находитесь в бессознательном состоянии. Вы не понимаете, что чем более «хорошо» вы будете жить, тем мучительнее вам будет умирать. Ведь вы ― потенциальный труп.

– Спасибо, ― сказал я.

– Пожалуйста, ― ответил человек в котелке, и продолжал: ― Вы уже наполовину разложились. Так сказать, одна нога в могиле. Вы еще не совсем труп, пожалуй, но вы не далеки от этого.

– Однако…

– Посмотрите на себя тщательно в зеркало. Вы уже начинаете увядать. Вам тридцать лет, но у вас коронка на зубе в нижней челюсти; двух зубов не хватает сверху. Коронка прикрывает мертвый зуб. Он умер и сгнил. Два зуба умерли, сгнили и были удалены. Ваши морщины ― это борозды смерти. Они заменяют собою живую плоть, которая умерла и расплылась. Вся поверхность вашего тела состоит из ороговевших мертвых клеток: вам об этом скажет любой учебник естественных наук. А потом вы сами весь ороговеете, сгниете, и вас похоронят с почестями, если вы занимаете подобающее положение в обществе, или выбросят в общую яму, если вы имели несчастье находиться внизу социальной лестницы.

– Так-то оно так, дорогой мсье, ― сказал я, ― но вы, мне кажется, забываете о самом существенном: о жизни как таковой. Вы забываете о том, что человек дышит, страдает, любит… Умирает он, в большинстве случаев, лишь предварительно проделав все это. Поскольку человек живет, главное ― это жизнь. Что вы на это сможете ответить?

– Тут все дело, как я вам говорил, в ясности мышления. Вам лишь кажется, что вы живете. Раз вы все равно умрете, то это равносильно тому, что вы уже умерли. Вы подобны тому приговоренному к смерти, который забавляется напоследок игрой в крокет. Единственная достоверность, мсье, ― это смерть. И мы лишь изображаем живых, и притом очень плохо и неудачно. С каждым днем мне становится все яснее и яснее, что единственно возможный прогресс ― это тот, который наступит после того, как все до единого люди умрут. Это будет настоящая цивилизация ― цивилизация Тишины.

3

Я почти убедился в том, что человек в котелке являл собой тот тип тихого полусумасшедшего, который довольно часто встречается среди отставных чиновников и мирных рантье, но мне было интересно с этим человеком, и я продолжал с ним идти вдоль бассейнов с зелеными нимфами и лужаек с белыми Венерами и Аполлонами.

– Но все же, ― сказал я, желая хоть немного наставить человека в котелке на путь истины, ― есть на свете много прекрасных и увлекательных вещей и явлений, ради которых стоит жить и бороться. Это, быть может, звучит банально, но это действительно так…

– О чем именно вы говорите? ― спросил мой собеседник.

– Я говорю вот о чем, ― сказал я. ― Я говорю о любви и о природе, о картинах и книгах… Ну, о свободах и великих идеях. И, наконец, о людях, мсье, о наших подобных.

– А-ах, вы гуманист? ― протянул человек в котелке. ― Ну, тогда…

И он махнул рукой с тем видом, какой бывает у преподавателя математики, увидевшего на черной доске окончательное доказательство… полного отсутствия математических способностей у мальчика-ученика.

Я никогда не считал себя гуманистом, но сто́ило мне посмотреть на безнадежно-презрительную мину моего собеседника, чтобы внезапно себя им почувствовать.

– Да, мсье, я гуманист, ― сказал я, ― и, признаться, не вижу, что же именно может оправдать ваше, по-видимому, крайне отрицательное отношение к этому направлению человеческих умов.

– А вот что, ― все так же спокойно ответил человек в котелке. ― Вот вы тут говорите о природе и о любви, о великих идеях и прочее. Как и в предыдущем вопросе, вы обнаруживаете ― вы меня простите, мсье, ― поразительное нежелание глядеть фактам в глаза. Вы, должно быть, живете в мире приятных иллюзий, мсье, с чем вас и поздравляю. Но это дьявольски несерьезно. Ну, скажите мне на милость: чего сто́ит на деле все то, что, по вашему мнению, составляет истинно-положительную сторону жизни?

– Вы, вероятно, хотите сказать, что все это сто́ит очень мало?

– И того меньше, ― сказал человек в котелке. ― Впрочем, будем говорить по порядку. Начнем… с чего же? Допустим, с любви. Как будто, ответственная тема, не правда ли?