Записки Петра Андреевича Каратыгина. 1805-1879 — страница 47 из 53

— В. пр–во, я слышал, что вы некоторых актеров желаете перевести в Москву…

— Да; ну, так что же?

— Мне говорили, что и я в том числе.

— Я не помню, может быть… А что же, разве ты не хочешь?

— Я бы попросил у вас дозволения здесь остаться…

— А вот за то, что ты пришел просить, ты и поедешь туда.

— Помилуйте, в. пр–во, у меня здесь родные, а в Москве нет никого даже знакомых.

— А мне какое дело! Если я назначил, тут разговаривать нечего.

— Как прикажете, в. пр–во, конечно, я не смею ослушаться…

— Ты поедешь в Москву, я так хочу! А теперь мне некогда; убирайся…

Начальник был доволен, что поставил на своем, а подчиненный готов был прыгать от радости, что ему удалось поддеть на этот фортель его превосходительство.

Театральное училище, этот рассадник талантов, этот роскошный цветник, около которого порхало в то время столько блестящих мотыльков, было под особым покровительством Александра Михайловича. Он, как добрый, чадолюбивый отец, внимательно наблюдал, чтобы какой-нибудь смазливый гусарик не объехал на кривой легкомысленную невинность; тут он поставлял себе за священную обязанность — предостеречь влюбленную неопытность.

— Ну, что ты на него смотришь? — говорил он иной воспитаннице: — ведь у него ничего нет, кроме долгов и золотого мундира; он тебя через полгода бросит… Плюнь на него, Вы все смотрите на наружность, а не думаете о будущем, о положении, которое упрочило бы ваше счастие…

Он тоже недолюбливал, когда девушка-танцорка, вскоре по выпуске из училища, подавала ему просьбу о дозволении ей выйти замуж. Он тут обыкновенно давал ей такие нотации: «У вас, легкомысленных девушек, нет никакого расчета: ты вот хочешь выйти за актера… Ну, что у него за жалованье? Какие средства? У тебя самой нет никакого приданого; ну, чем вы будете жить? С первого году пойдут дети, по целым месяцам не будешь учиться танцевать — вот и останешься вечною фигуранткой. Мне тебя жаль, ты девушка хорошенькая и могла бы составить себе фортуну!»

Таков он был в отеческой своей заботливости.

В одну из своих поездок за границу, привез он из Берлина певицу, некую m-lle Вейраух. Эта примадонна ни слова почти не знала по-русски. Выбрала она для первого дебюта «Семирамиду» Россини. Ей написали русский текст немецкими буквами: легко себе представить, что за какофония вышла из этого! Ни она, ни публика не понимали произносимых ею стихов; голос у нее был довольно сильный, но она фальшивила, на каждой ноте. Разумеется, ее ошикали с первого разу. Гедеонов видит, что дело дрянь: примадонна его никуда не годится; он велел ее зачислить в хористки, но m-lle Вейраух обиделась и не согласилась на такое унижение; она говорит режиссеру, что заключила контракт с дирекцией на первые роли и требует второго дебюта. Режиссер докладывает об этом директору. Он, по доброте своей, махнул рукой и сказал режиссеру: «Ну, черт с ней! оставьте ее»… и она была оставлена на службе, числясь в списках «первою» певицей, и, прослужив 10 лет, не разевая рта, получила, как иностранка, половинную пенсию, которою пользуется и до сего дня, если еще здравствует.

Если бы эта m-lle Вейраух была красива собою, то можно бы заподозрить Александра Михайловича в обыкновенном грешке; но она сама была дурна, как смертный грех, и этот неудачный ангажемент был сделан просто по доброте души, или, может быть, в угождение кому-нибудь из важных особ, хлопотавших об этой бедной немке.

В заключение моих воспоминаний о покойном Александре Михайловиче, расскажу об одном обеде, данном в честь его управляющим театральною конторой Александром Дмитриевичем Киреевым. Этот обед был устроен в доме, принадлежащем к театру, на Каменном острове, где, во время летних вакаций, помещаются теперь воспитанницы театрального училища. К обеду были приглашены близкие знакомые директора и немногие из артистов, в числе которых и я находился.

Разумеется, на этом чиновничьем обеде было все чинно и прилично; говорилось много спичей и приветствий, но вообще этот обед не оставил в моей памяти ничего особенного, что бы могло быть интересно для моих читателей. Сохранились у меня только — и то не в голове, а где-то в моих бумагах, стихи, прочитанные в конце обеда Владимиром Ивановичем Панаевым, который в молодости писал нежные идиллии. Здесь выписываю буквально эту бюрократическую идиллию:

А. М. Гедеонову.

Экспромт[58], сказанный В. И. Панаевым на обеде 28-го мая 1851 г., данном в изъязвление благодарности за 18-ти летнее управление дирекцией с.-петербургских театров:

Ты возвысил нашу сцену,

Новый блеск театрам дал,

Талию и Мельпомену,

Терпсихору приласкал. (sic).

Привязал к себе артистов,

Им отцом, покровом был;

От Тальони до статистов

Всех к себе приворожил!

Уж не год, не пять, не десять:

Так прошли осьмнадцать лет;

Пусть поймут, рассудят, взвесят —

Шутка это или нет?

Как же нам за здравье чашу

В честь тебя не осушить?

И всех благ желанье наше

От души не повторить!?

Не припомню теперь, в котором году Александр Михайлович охладел к «обласканной» им Терпсихоре: прежде или после отъезда Елены в Париж, но знаю только, что, оставив русскую Терпсихору, он почувствовал слабость к французской Талии; тогда на Михайловском театре фигурировала одна прелестная и талантливая актриса, имя которой так и просится на каламбур: ее звали Mila (Deschamps). Хотя это новое, под старость, увлечение было, кажется, просто платоническое, но и тут, в угоду миловидной актрисы, административная его справедливость начала прихрамывать, как говорит закулисная хроника. Впрочем, это продолжалось года четыре, не более. M-lle Mila, по окончании своего ангажемента, возвратилась в Париж.

А. М. Гедеонов управлял императорскими театрами — сперва одними петербургскими, а потом и московскими — ровно 25 лет, с 1833-го по 1858-й год. Выйдя в отставку, он несколько лета проживал еще в Петербурге, но потом переселился в Париж, где платоническая его любовь к m-lle Mila обратилась в искреннюю дружбу, которую он сохранил к ней до последних дней своих. Он скончался в Париже в конце шестидесятых годов и погребен на известном кладбище, «Përe Lachaise».


Александр Михайлович Гедеонов, при всех своих недостатках и слабостях, был действительно человек доброй души; существенного зла он, конечно, никому из артистов не сделал; но мог бы сделать много доброго русскому театру, что он и доказал при начале своего директорства, если бы не увлекался своим чрезмерным самолюбием и умел укрощать свой строптивый и упрямый характер; самое его мягкосердечие было иногда не кстати и заставляло его оказывать снисхождение людям, которые этого не заслуживали. Его легко было разжалобить слезами и многие во зло употребляли доброту своего начальника. Как бы то ни было, но большая часть артистов, служивших при нем, и особенно театральных чиновников, до сих пор с благодарностью о нем вспоминают…

* * *

В исходе тридцатых годов, вследствие неприятностей с Гедеоновым, оставил службу при дирекции Рафаил Михайлович Зотов. Как литератор, он служил предметом грубых выходок большинства наших рецензентов, хотя его романы и повести, в свое время, нравились публике. Но я упомяну о нем не исключительно как о литераторе, а главным образом как о справедливом начальнике и истинно добром и обязательном человеке. Может быть иные мои товарищи имели свои причины быть им недовольны; но что касается до меня и некоторых других молодых артистов того времени, то мы находили в нем всегда доброжелателя и заступника перед высшим начальством. Когда он, от имени кн. Гагарина (как я уже прежде говорил), предложил мне занять должность режиссера, я вполне понял, что это лестное для молодого человека предложение было сделано по его выбору и указанию, потому что кн. Гагарина нисколько не занимало, что происходило в нашей драматической труппе.

Первое одолжение, оказанное мне Зотовым, было (о чем я уже говорил выше) составление первого моего бенефиса, в 1830 году: он безвозмездно перевел для этого спектакля драму: «Ленора».

В 1833 году, он, по просьбе моей, перевел с французского для моего бенефиса драму, в стихах, под названием «Пария»; в 1840 году он сам предложил мне переведенную им с немецкого драму «Шекспир на родине» соч. Гольтея. Эти две последние пьесы были мне отданы им также безвозмездно.

В нынешнее время для сочинителей и переводчиков не только безразлично: пойдут ли их пьесы в пользу дирекции, или в бенефис — потому что они, во всяком случае, получают свой гонорар, — даже им выгоднее, когда их пьесы ставят в пользу артистов, по той причине, что, при еженедельных бенефисах, дирекция не имеет времени ставить пьесы в казну; а в ту пору авторы, отдававшие свои произведения в бенефисы, не получали от дирекции никакого за них вознаграждения. Нынче сочинитель, или переводчик, какой-нибудь ничтожной безделки не даст ее на сцену даром и потому, вспомнив бескорыстие авторов прошлого времени, невольно скажешь:

Вы, нынешние — ну-тка!

Зотов был в старину один из самых трудолюбивых театральных писателей; после кн. Шаховского, едва-ли кто нибудь более его сочинил, переделал и перевел трагедий, драм, комедий, водевилей и опер. Переводить оперы с иностранных языков — труд немаловажный; тут нельзя требовать от переводчика гладких и звучных стихов: он хлопочет только о том, лишь бы втиснуть их в музыкальный такт… Сколько мне помнится, Зотов имел почти всегда срочную работу, писал как говорится, на скорую руку, потому что разучивание оперы требует гораздо более времени, нежели другие пьесы…

Глава XV

Водевиль «Булочная». — Его похождения и успех. — Прочие мои водевили.