Небо над Москвой в пятом часу утра цвета пыльных мандаринов, серое и оранжевое. Где-то так сильно визжат тормоза, что кажется — водитель визжит с ними заодно. Если лёжа на диване смотреть в окно, вверх, то и Москвы никакой нет. Только чёрные мётлы берёз и осин, которыми ветер сметает и без того невидимые звёзды. Перед рассветом идёт снег. Робкий. Переминается со снежинки на снежинку. Небо и ветви деревьев мало-помалу белеют. Хрипят и откашливаются лопаты дворников. За стёклами окон дома напротив возникают чашки с чаем, яичницы, сосиски, бутерброды с колбасой и последние известия. Во двор выбегают первые, вторые и даже третьи собаки. Бульдоги и овчарки оставляют на снегу своё решительное «утверждаю», а болонки или таксы беззаботное «просто вышел пописать». Немного погодя из подъездов выбегают те, кто в метро, и выходят те, кому не роскошь, а средство передвижения. Потом всё затихнет, и за оконными стёклами дома напротив останутся недопитые впопыхах чаи, колбасные шкурки и шелуха вылетевших в другое ухо последних известий. Серый и оранжевый цвета неба сменяются серым и серым. Снег перестаёт идти, падает и не может встать без помощи дворников. А дворники и сами хотели бы получить помощь. А если нельзя деньгами, то, к примеру, справками о безвременной московской регистрации. Да только кто ж им, дворникам, даст…
На улице снегопад. Так метёт, так метёт… И этак тоже метёт. Если твою собаку зовут Снежок, то лучше из дому её не выпускать. Не успеет и хвостом вильнуть, как затеряется в каком-нибудь сугробе.
И не докричишься потом. А если её зовут, к примеру, Иван Иваныч, и она начальник отдела, в котором ты работаешь, — смело выгоняй на улицу. Вряд ли эта сука этот кобель потеряется, но хоть согреешься, когда будешь кричать ему вслед такое, такое… И этакое тоже.
В подземном переходе холодно. Мучнистый пар от дыхания и грязные лужи. По переходу бежит старушка в коричневой дублёнке и белом оренбургском платке. У старушки выдающиеся зубы. Как у кролика. Она кричит на весь переход что-то о судьбе русского народа, о растрате генофонда, о жидомасонах, об инопланетянах, которые вот-вот приземлятся на оранжевой ветке Калужско-Рижской линии… А мы не оборачиваемся. Мы и без того всё знаем. На нашей, Таганско-Краснопресненской, инопланетяне приземлились ещё в прошлый четверг. Вот и бежим мимо. Только один смеётся. Хохочет, как ребенок, заливистым счастливым смехом. Он тянет к бабке крючковатый чёрный палец и смеётся. Дощечка на колёсиках, к которой привязано его безногое тело, накреняется, и он упирается в пол другой рукой, чтобы не упасть. Немного погодя, отсмеявшись, надевает другое лицо и перебирает редкие монетки в шапке. А мы не оборачиваемся. Мы бежим мимо и дальше, дальше…
По пути на работу я прохожу вдоль длинного покосившегося забора, украшенного поверху спиралью из новенькой колючей проволоки. С другой, заколюченной стороны, рядом с гнилыми зубьями забора, из-под снега торчит обломок сухого дерева, трубы, выползшие летом на поверхность погреться, да так и не сумевшие зарыться к осени в землю, а на трубах несколько ржавых вентилей. Из вентилей вырываются струйки пара. Из-за этого пара и сильного мороза колючая проволока всё время имеет вид пушистой и ласковой анаконды. Той самой, из анекдота, у которой был папа ёж и мама уж. Я иду вдоль забора и думаю, что вот такая она — зимняя московская сказка.
В московском зоопарке сугробы и тропинки между ними. «Бразды пушистые взрывая», по снегу скачут кенгуру. Короткими ручками лепят увесистые снежки и бросают их в редких посетителей. У вольера табличка. На ней написано, что кенгуру опекает «Марина Нецветаева». А вот белого медведя опекает какой-то банкирский дом. Понятное дело, медведь — это солидно. А кенгуру… К таким опекунам разве понесешь крупный вклад? Ну как ускачут? Я тоже люблю животных, но опекать медведя или, пуще того, слона мне не по карману. Какого-нибудь мадагаскарского таракана я бы опекал с удовольствием. Или даже семью тараканов. Если небольшую. В московском зоопарке вообще возможностей для опекунов — пруд пруди. С утками и лебедями. Я видел сороку, которую опекает компания «Сорокинструмент». Видел… нет, очкового медведя, которого опекает «Российская партия жизни», в вольере не было.
Наверное, жизнь его заела. А ещё видел чёрную птичку с жёлтым горбатым клювом. Видать, из семейства билайновых. Но её никто не опекал. Она и чирикала подряд всякую ерунду, как никому и ничем не обязанная. Ерунда была звонкой и жизнерадостной. Я бы так не смог. Хотя меня, как и её, тоже никто не опекает.
В пятницу вечером смотрел в окно на мелкий снежок. И то сказать — как он шёл? Несло его, мотало из стороны в сторону. Ветер дул такой, что будь у меня хоть воробьиные крылья, хоть парус величиной с носовой платок или пейсы подлиннее… Я представил себя с воробьиными крыльями, носовым платком и развевающимися пейсами. Как меня, сухонького, маленького, отрывает от земли в мутную снежную круговерть… Как срывает шляпу, перчатки и даже брюки… И немедленно представил для равновесия монументальную Розу в каракулевой шубе. Она накручивает на пухлый, в перетяжках, как у младенца, палец мои пейсы, и я то иду сам, то волочусь, то отрываюсь от земли на их длину… Ветер всё крепчает, становится ураганным, пейсы натягиваются и звенят, как струны, и поют. Из глаз текут слёзы — то ли от ледяного ветра, то ли от больно натянувшихся волос, то ли от этого пения… А Роза всё идёт и идёт, не оборачиваясь… Я кричу ей: «Остановись! Отпусти меня! Отпусти!» и просыпаюсь. Ветер угомонился. За окном тихо и темно. На подоконнике, в литровой банке, переминается со стебля на стебель букет увядших роз, который я подарил тебе, да ты, уходя, забыла.
Утром вышел из дому, чтобы на работу идти. Дождь проливной. Московская зима во всей красе. Стал зонтик раскрывать. Я утром все страшно медленно делаю. Потому как просыпаюсь только к обеду, уже на работе. Смотрю — мимо меня человек идет. Еще медленнее, чем я раскрываю зонтик. Идет и пьет пиво. И кадык его огромный вдоль шеи вверх и вниз мечется, как угорелый. А навстречу человеку пес бездомный бежит. Мокрый, облезлый. По виду как этот мужик, только без пива. Поравнялся с ним и как чихнет! Ну, как собаки чихают. Еще и от воды отряхнулся. Брызги фонтаном. Человек от пива оторвался, и говорит псу: «Будь здоров!». И дальше побрел. А говорят, москвичи — народ невежливый. Врут, получается. Напраслину возводят.
За окном стоит зима. Вернее, она стояла бы, кабы трещал мороз, кабы звенел воздух, кабы шел снег… но трещат только сороки на железных ветках телеграфных столбов. Снег шел, да и вышел весь, а вместо него идет, сам не зная куда, дождь. Еще и падает, точно пьяный. А потому зима за окном не стоит, а ползает по серой перловой каше сугробов, валяется в черных лужах и вымаливает на снег у тонких и ноздреватых блинных облаков. В такую погоду хорошо напиться черного, смолистого чаю с пухлыми, румяными плюшками, покрытыми слюдяной корочкой расплавленного сахара, сесть у окна, надышать на холодное стекло дальний очарованный берег и, качая страусиными перьями в голове, рисовать на нем цветущие бездонные очи.
В провинции первый снег как упал — так и лежит, валяется даже. Ждёт второго, а то и третьего. А в Москве его и нет. Сюда первый снег никогда почти и не долетает. Вылетать-то он вылетает, но как вниз посмотрит на всю эту дикую дивизию дворников, которые грозятся поднять его на свои острые мётлы, точно казаки на пики, и порвать, как тузик грелку, — так и летит куда-нибудь подальше. Вот и стоит столица серая, сухая и злая, точно женщина, у которой не осталось слёз. А может, и не было. Потому что она им не верит.
Еще утром и даже днем не было никакого снега. Я выглядывал в окно — ничего. Только одна снежинка крупная, с перепелиное яйцо, пролетела со свистом и скрылась за углом. А вечером как упал, как развалился… У фонарей от мокрого снега хрусталики помутнели. Возле метро тощий щетинистый торговец рыбой выложил своих толстолобиков на деревянном ящике. У них все лбы стали белыми в одночасье. А самому продавцу хоть бы хны. От него так пахнет перегаром, что летящие мимо его рта снежинки падают замертво. Снег подтаивает, скользко. Прохожие идут и размахивают ногами. Зима еще не поселилась насовсем, но уже завезла кое-какие мелкие вещички вроде утюга и столетника в горшке, а теперь поехала за шкафом и кроватью.
В городских закатах красоты мало. Это вам не долгое остывание солнца в сонной реке, не длинные витые нити золотых лучей, которыми сшиты белые облака, медные сосны, березы и стаи птиц. В городском закате нет ни чувства, ни толка, ни расстановки. Солнце бочком-бочком закатится в щель между домами, точно гривенник в карманную дыру и всё. Ну не то чтобы совсем всё — какое-то время еще погорят сами собой окна в домах, пока в них не включат свет. А пока не включат, видно, что большая, только что замерзшая лужа у дома в ледяном томатном свете заходящего солнца похожа на заливное из заржавевших листьев, обертки сникерса и наполовину утонувшей пластиковой бутылки из-под пива. И по тонкому льду этой лужи бесстрашно идет воробей.
В Москве первого снега все еще нет. Не то чтобы он в нее не собирался — даже и приходил несколько раз, и стучался, а все ей недосуг отворить. «Сейчас! — кричит. — Погоди чуток! Вот курс доллара упадет еще на двадцать копеек, и открою». Он постоит-постоит, да и уйдет. И выпадет в каком-нибудь Дмитрове или Боровске. И там немедля начинаются игры в снежки, катания на санках и обновление пути на дровнях жигулей. А в столице сухой асфальт шины дерет. Снег и еще раз приходит. И снова Москва ему: «Да погоди ты! Как только ипотечный кризис кончится — так и сразу! Хоть метель…» И он снова уходит, не дождавшись, чтобы упасть где-нибудь в Серпухове или Сергиевом Посаде. И там сейчас же выясняется, под каким деревом рано утром расписался соседский доберман, а под каким — сам сосед. А Москва все стоит голая, сморщенная, побитая заморозками, точно антоновка, которую позабыли сорвать. И уж когда все и думать про этот самый первый снег забудут, он как распахнет дверь ногой, как повалит, как всё побелеет со страху… И сам Лужков ударит кепкой своей оземь и скажет: «Ну надо же! Как вероломно напала на нас зима в этом году!» И каждый снегоочиститель, каждый начальник участка, каждый трактор-беларусь и каждый дворник-узбек с облысевшей метлой тоже хватит кепкой оземь и скажет: «Да…