— Кузя первый начал! — с обидой в голосе говорит ребенок. Он теребит за ошейник огромного сенбернара, покорно идущего рядом:
— Ну скажи ему, скажи…
Кузя молчит, шумно вздыхает и наконец лижет своим огромным языком Сане нос.
— Видишь, видишь! — торжествует мальчик. — Купи мне пирожное! Со сгущенкой!
Субботу, как и всякий интеллигентный человек, решил провести культурно. Сначала читал Мартель Камю. Потом решил усугубить прослушиванием оперы. Я, конечно, не настолько интеллигентен, чтобы оторвать жопу от дивана пойти в оперный театр — меня вполне устроит прослушивание по каналу «Культура». Что уж там давали — не помню. Но что-то вполне занудное классическое. Я переключил как раз, когда пели дуэтом герой и героиня. Ну герой как обычный оперный герой. Щёки со спины видать. Поёт животом вперед. А вот героиня… очень даже. Молода и хороша собой. Голос у нее тембра… ну не меньше четвёртого, а то и пятого. И такое глубокое декольте контральто, что просто глаз не отвести. Спасибо оператору за крупный план. Смотрю Слушаю я, стало быть, арию крупным планом и думаю. У оперных певиц пение — оно как происходит? Ежели вверх поют — грудь бурно вздымается, а если вниз — то наоборот. И так она ходит вверх и вниз за одно представление не семь, но до семижды семидесяти раз. А то и больше, если опера, к примеру, Вагнера. Что из этого следует? А то, что после таких тренировок, как говорил бравый солдат Швейк или сапёр Водичка о своих знакомых девках с Градчан или из Смихова, «груди у них налитые, что твои мячи». Должны быть. А в действительности вместо бурного вздымания всё дрожит точно подтаявшее желе. Я буквально через силу смотрел слушал. Что же это получается? Ведь наши оперные, не говоря о балетных… или врут? У нас же педагоги лучшие на всём музыкальном свете и кремы-лифтинги методики у них самые передовые. Или дурят нашего брата? Короче говоря, выключил я телевизор и опять стал Камю читать. Но уже под закуску.
На станции «Маяковская» в вагон вошла юная дочь Кавказа с двумя длинными черными косами и такими темными огромными глазами, что в них без свечи или фонарика можно блуждать хоть всю жизнь. Она приоткрыла видавшую виды тульскую гармонь и заиграла «Где же моя темноглазая где в Вологде-где-где-где в Вологде-где…». Заиграла так осторожно, точно опоздавший или новенький ученик, переведенный из другой школы, приоткрывает тяжелую и высокую дверь в класс и голосом, прерывающимся от волнения, спрашивает: «Можно войти?» Мелодия песни в ее исполнении звучала как-то странно — с одной стороны тихая, сонная Вологда и кисти рябин, и сад со скамьей у ворот, а с другой — горные кручи, грохот камнепадов и даже острая, на кончике кинжального лезвия лезгинка. Кому она играла — не знаю. Уж во всяком случае, не нам. Впрочем, никто ее и не слушал, кроме двух казахов или киргизов, которые улыбнулись ей непонимающе, как улыбнулись бы венерианцы марсианам, столкнись они друг с другом случайно и на секунду на перроне межпланетного московского вокзала. Через минуту поезд остановился на «Белорусской», и девушка унесла свою мелодию в другой вагон.
Две старушки в очереди. Одна другой говорит:
— Я с Любкой еще когда познакомилась. Своенравная, зараза. Упрямая, как рельс. Чуть что не по ее, так сразу орать и ведрами греметь. Еще и перед начальством тебя обосрет с ног до головы. Мы с ней вместе посменно в общественном, на Ленинском работали, возле метро. А потом он платный стал. Кому-то, видать, это говно приглянулось…
По служебной надобности доехал до конца какой-то линии метро, последняя остановка которой — «Марьино». После «Крестьянской заставы» начинаются совершенно глухие и дикие станции вроде «Дубровки» или «Кожуховской». На одной из них я увидел табличку «Выход на улицу Совхозную». Или «Красноармейскую». Что там, наверху, даже и представить боюсь. Наверное, длинные очереди за докторской колбасой по два двадцать.
Но я не о том. Я ехал и читал «451 градус по Фаренгейту». Как раз то место, где Гай Монтэг едет в метро, и ему насильно запихивают в уши рекламу зубной пасты «Дэнгем». Случайно оторвав взгляд от своей книги, я увидел, как мой сосед справа, мужчина лет сорока, самым внимательным образом читает вдоль и поперек рекламу телевизоров с преогромными экранами в каком-то глянцевом журнале. От напряженной умственной работы у мужчины даже лоб вспотел. Он утирал его большим голубым носовым платком. Слева от меня какая-то женщина изучала в газете «Жизнь» очередную подметную статью об исподнем звезд. Я поднял глаза вверх и увидел, как надо мной навис волосатый юноша в огромных наушниках, притоптывающий ногой в такт музыке. Судя по частоте притоптываний и его выражению лица, не Баха с Моцартом он слушал. На противоположной стенке вагона висела яркая реклама зубной пасты «Колгейт»…
И я подумал — все не так плохо, как хотелось бы. Книжки-то еще не жгут. Но… на всякий случай я спрятал свою в рюкзак. Тут и поезд приехал в «Марьино».
На «Марксистской» в вагон вошел человек в засаленной черной куртке, дождался, когда поезд тронулся и давай размахивать огромным рентгеновским снимком над головой. Кричал что-то, надрывался даже. Второй рукой он размахивал блокнотом с полуголой девицей на обложке. Поезд шумел страшно, и я ничего разобрать в его крике не мог. Чего он хотел… Может, свободы или равенства. Братства какого-нибудь. Может, протестовал против преступлений режима, который облучил его насквозь и высветил все тайные мысли — одну большую и две маленьких. Народ вокруг молчал.
Некоторые отворачивались. Один мужчина натянул до подбородка снятую было меховую кепку. У него, наверное, тоже были тайные мысли, которых он не хотел открывать режиму. Его режим, с нарумяненной головой, обклеенной накладными ресницами, сидел с ним рядом и прижимал к себе кровавого цвета сумку, украшенную многочисленными стразами величиной в несколько десятков карат каждый. Мужчина с рентгеновским снимком покричал-покричал и затих. Потом приставил снимок ко лбу и в таком виде, точно трамвай с табличкой «в парк», гордо и независимо вышел из вагона на станции «Площадь Ильича». После чего немедленно вошел в следующий.
Возле входа в суши-бар дрожали на холодном ветру неоновые свечи и стоял самурай. На нем была красно-белая шапка деда мороза с мигающей лампочкой, красный нос, полушубок и камуфляжные штаны, заправленные в высокие шнурованные ботинки. Собственно, и самураем его бы никто не назвал, кабы не длинный японский сувенирный меч в черных ножнах, прикрепленный к армейскому ремню, да суши-бар за его спиной. Человек ходил туда и сюда перед дверью бара, скреб мечом по обледенелому асфальту, шмыгал носом и говорил с кем-то по телефону: «Я не молчу. Не молчу! — говорю. — Чего ты хочешь? Ты меня спрашиваешь? — самурай задумался на секунду и продолжал. — Хочешь яблока ночного, сбитню свежего, крутого, хочешь, валенки сниму, как пушинку подниму»…
В переходе стоит ярко нарумяненная женщина лет шестидесяти, закутанная в павлово-посадский платок. Она размашисто крестится и кладет поклоны, когда ей кладут деньги в картонную коробочку у ног. Но женщина не просто просит подаяния. Молодым и звонким голосом она поет песню «Парней так много холостых на улицах Саратова…».
На троллейбусной остановке маленькая женщина показывает пальцем на рекламный плакат с надписью: «Большая бутылка для большой страны» и, обращаясь к полному лысоватому мужчине, говорит с возмущением:
— Убивала бы за такие надписи.
Мужчина вздыхает, чешет в затылке и еле слышно отвечает:
— Это да… за правду у нас убить готовы.
Проходя по Третьему Павловскому переулку, попал под лошадь видел девушку внушительных статей. До того внушительных, что ростом она была на две головы выше меня. Ну не совсем на две, а на одну голову и грудь. Или две. Сначала-то я плёлся позади неё по переулку, рассматривая не смея обогнать. Такие девушки, я вам скажу, не для узких переулков. Им нужны проспекты и площади, чтобы не протискиваться, поминутно рискуя застрять между припаркованными с обеих сторон машинами, а величаво плыть. Короче говоря, ухитрился я её обогнать. Сначала на треть корпуса, потом на половину, а потом забежал вперёд и побежал, не оглядываясь, к остановке троллейбуса. Уже в троллейбусе подумал, что зря я так торопился. Если разобраться, то и у больших девушек есть свои приятности. С одной-то стороны, конечно, да. Ей меньше двух эскимо и предлагать смешно. Не говоря о шампанском. А с другой… Придёшь домой после работы, уставший как собака. Весь день тебе начальник мозг сверлил сверлом с победитовой напайкой, секретарша его не дала не посмотрела вернула шоколадку просто мегера. Ещё и в общественном транспорте тебе отдавили совершенно личную левую заднюю ногу… А ты вскарабкаешься к своей девушке на колени, а то и вовсе забьёшься в какой-нибудь самый дальний и глухой уголок её необъятного тела, где ещё не ступала нога и не трогала рука. Свернёшься калачиком, пригреешься и, не без приятной жалости к себе, скажешь словами из песни: «Небоскрёбы, небоскрёбы, а я маленький такой». Не вслух, конечно, скажешь. Про себя.
Часам к девяти вечера торговля у метро с красных от холода рук заканчивается, и начинается снегопад. Огромная баба, одетая в камуфляжную куртку с капюшоном, ватные штаны и сапоги, застегнутые на молнию едва до половины, собирает свой товар в сумку на колесиках. Аккуратно складывает мохеровые кофточки с пришитыми разноцветными жемчужинами. Сложив, застегивает сумку на молнию, поворачивается лицом к киоску, торгующему фарфоровыми пасхальными яйцами, лампадами, сувенирными тарелками с видами церквей, монастырей и начинает на все это истово креститься и класть поклоны. К бабе подходит сухая и хрупкая, точно крекер, старушка, торгующая овощами. В каждой руке у нее по унылому, но вечнозеленому парниковому огурцу. Она держит огурцы на манер свечей. И сама старушка похожа на древний канделябр, покрытый мелкой сетью морщин. Что-то она хочет сказать молящейся бабе, открывает рот и уже выставляет вперед два железных зуба… но баба отмахивается от нее левой рукой и продолжает креститься. К старушке подходит бездомный пес и хочет что-то сказать, разевает пасть… но старушка отмахивается от него огурцом и продолжает хотеть что-то сказать… И тут к ним, ко всем сразу, подходит милиционер, которому и сказать-то нечего. Тем не менее, он широко разевает карман, в который идет снег.