Записки понаехавшего — страница 34 из 54

— Кузя первый начал! — с обидой в голосе говорит ребенок. Он теребит за ошейник огромного сенбернара, покорно идущего рядом:

— Ну скажи ему, скажи…

Кузя молчит, шумно вздыхает и наконец лижет своим огромным языком Сане нос.

— Видишь, видишь! — торжествует мальчик. — Купи мне пирожное! Со сгущенкой!

* * *

Субботу, как и всякий интеллигентный человек, решил провести культурно. Сначала читал Мартель Камю. Потом решил усугубить прослушиванием оперы. Я, конечно, не настолько интеллигентен, чтобы оторвать жопу от дивана пойти в оперный театр — меня вполне устроит прослушивание по каналу «Культура». Что уж там давали — не помню. Но что-то вполне занудное классическое. Я переключил как раз, когда пели дуэтом герой и героиня. Ну герой как обычный оперный герой. Щёки со спины видать. Поёт животом вперед. А вот героиня… очень даже. Молода и хороша собой. Голос у нее тембра… ну не меньше четвёртого, а то и пятого. И такое глубокое декольте контральто, что просто глаз не отвести. Спасибо оператору за крупный план. Смотрю Слушаю я, стало быть, арию крупным планом и думаю. У оперных певиц пение — оно как происходит? Ежели вверх поют — грудь бурно вздымается, а если вниз — то наоборот. И так она ходит вверх и вниз за одно представление не семь, но до семижды семидесяти раз. А то и больше, если опера, к примеру, Вагнера. Что из этого следует? А то, что после таких тренировок, как говорил бравый солдат Швейк или сапёр Водичка о своих знакомых девках с Градчан или из Смихова, «груди у них налитые, что твои мячи». Должны быть. А в действительности вместо бурного вздымания всё дрожит точно подтаявшее желе. Я буквально через силу смотрел слушал. Что же это получается? Ведь наши оперные, не говоря о балетных… или врут? У нас же педагоги лучшие на всём музыкальном свете и кремы-лифтинги методики у них самые передовые. Или дурят нашего брата? Короче говоря, выключил я телевизор и опять стал Камю читать. Но уже под закуску.

* * *

На станции «Маяковская» в вагон вошла юная дочь Кавказа с двумя длинными черными косами и такими темными огромными глазами, что в них без свечи или фонарика можно блуждать хоть всю жизнь. Она приоткрыла видавшую виды тульскую гармонь и заиграла «Где же моя темноглазая где в Вологде-где-где-где в Вологде-где…». Заиграла так осторожно, точно опоздавший или новенький ученик, переведенный из другой школы, приоткрывает тяжелую и высокую дверь в класс и голосом, прерывающимся от волнения, спрашивает: «Можно войти?» Мелодия песни в ее исполнении звучала как-то странно — с одной стороны тихая, сонная Вологда и кисти рябин, и сад со скамьей у ворот, а с другой — горные кручи, грохот камнепадов и даже острая, на кончике кинжального лезвия лезгинка. Кому она играла — не знаю. Уж во всяком случае, не нам. Впрочем, никто ее и не слушал, кроме двух казахов или киргизов, которые улыбнулись ей непонимающе, как улыбнулись бы венерианцы марсианам, столкнись они друг с другом случайно и на секунду на перроне межпланетного московского вокзала. Через минуту поезд остановился на «Белорусской», и девушка унесла свою мелодию в другой вагон.

* * *

Две старушки в очереди. Одна другой говорит:

— Я с Любкой еще когда познакомилась. Своенравная, зараза. Упрямая, как рельс. Чуть что не по ее, так сразу орать и ведрами греметь. Еще и перед начальством тебя обосрет с ног до головы. Мы с ней вместе посменно в общественном, на Ленинском работали, возле метро. А потом он платный стал. Кому-то, видать, это говно приглянулось…

* * *

По служебной надобности доехал до конца какой-то линии метро, последняя остановка которой — «Марьино». После «Крестьянской заставы» начинаются совершенно глухие и дикие станции вроде «Дубровки» или «Кожуховской». На одной из них я увидел табличку «Выход на улицу Совхозную». Или «Красноармейскую». Что там, наверху, даже и представить боюсь. Наверное, длинные очереди за докторской колбасой по два двадцать.

Но я не о том. Я ехал и читал «451 градус по Фаренгейту». Как раз то место, где Гай Монтэг едет в метро, и ему насильно запихивают в уши рекламу зубной пасты «Дэнгем». Случайно оторвав взгляд от своей книги, я увидел, как мой сосед справа, мужчина лет сорока, самым внимательным образом читает вдоль и поперек рекламу телевизоров с преогромными экранами в каком-то глянцевом журнале. От напряженной умственной работы у мужчины даже лоб вспотел. Он утирал его большим голубым носовым платком. Слева от меня какая-то женщина изучала в газете «Жизнь» очередную подметную статью об исподнем звезд. Я поднял глаза вверх и увидел, как надо мной навис волосатый юноша в огромных наушниках, притоптывающий ногой в такт музыке. Судя по частоте притоптываний и его выражению лица, не Баха с Моцартом он слушал. На противоположной стенке вагона висела яркая реклама зубной пасты «Колгейт»…

И я подумал — все не так плохо, как хотелось бы. Книжки-то еще не жгут. Но… на всякий случай я спрятал свою в рюкзак. Тут и поезд приехал в «Марьино».

* * *

На «Марксистской» в вагон вошел человек в засаленной черной куртке, дождался, когда поезд тронулся и давай размахивать огромным рентгеновским снимком над головой. Кричал что-то, надрывался даже. Второй рукой он размахивал блокнотом с полуголой девицей на обложке. Поезд шумел страшно, и я ничего разобрать в его крике не мог. Чего он хотел… Может, свободы или равенства. Братства какого-нибудь. Может, протестовал против преступлений режима, который облучил его насквозь и высветил все тайные мысли — одну большую и две маленьких. Народ вокруг молчал.

Некоторые отворачивались. Один мужчина натянул до подбородка снятую было меховую кепку. У него, наверное, тоже были тайные мысли, которых он не хотел открывать режиму. Его режим, с нарумяненной головой, обклеенной накладными ресницами, сидел с ним рядом и прижимал к себе кровавого цвета сумку, украшенную многочисленными стразами величиной в несколько десятков карат каждый. Мужчина с рентгеновским снимком покричал-покричал и затих. Потом приставил снимок ко лбу и в таком виде, точно трамвай с табличкой «в парк», гордо и независимо вышел из вагона на станции «Площадь Ильича». После чего немедленно вошел в следующий.

* * *

Возле входа в суши-бар дрожали на холодном ветру неоновые свечи и стоял самурай. На нем была красно-белая шапка деда мороза с мигающей лампочкой, красный нос, полушубок и камуфляжные штаны, заправленные в высокие шнурованные ботинки. Собственно, и самураем его бы никто не назвал, кабы не длинный японский сувенирный меч в черных ножнах, прикрепленный к армейскому ремню, да суши-бар за его спиной. Человек ходил туда и сюда перед дверью бара, скреб мечом по обледенелому асфальту, шмыгал носом и говорил с кем-то по телефону: «Я не молчу. Не молчу! — говорю. — Чего ты хочешь? Ты меня спрашиваешь? — самурай задумался на секунду и продолжал. — Хочешь яблока ночного, сбитню свежего, крутого, хочешь, валенки сниму, как пушинку подниму»…

* * *

В переходе стоит ярко нарумяненная женщина лет шестидесяти, закутанная в павлово-посадский платок. Она размашисто крестится и кладет поклоны, когда ей кладут деньги в картонную коробочку у ног. Но женщина не просто просит подаяния. Молодым и звонким голосом она поет песню «Парней так много холостых на улицах Саратова…».

* * *

На троллейбусной остановке маленькая женщина показывает пальцем на рекламный плакат с надписью: «Большая бутылка для большой страны» и, обращаясь к полному лысоватому мужчине, говорит с возмущением:

— Убивала бы за такие надписи.

Мужчина вздыхает, чешет в затылке и еле слышно отвечает:

— Это да… за правду у нас убить готовы.

* * *

Проходя по Третьему Павловскому переулку, попал под лошадь видел девушку внушительных статей. До того внушительных, что ростом она была на две головы выше меня. Ну не совсем на две, а на одну голову и грудь. Или две. Сначала-то я плёлся позади неё по переулку, рассматривая не смея обогнать. Такие девушки, я вам скажу, не для узких переулков. Им нужны проспекты и площади, чтобы не протискиваться, поминутно рискуя застрять между припаркованными с обеих сторон машинами, а величаво плыть. Короче говоря, ухитрился я её обогнать. Сначала на треть корпуса, потом на половину, а потом забежал вперёд и побежал, не оглядываясь, к остановке троллейбуса. Уже в троллейбусе подумал, что зря я так торопился. Если разобраться, то и у больших девушек есть свои приятности. С одной-то стороны, конечно, да. Ей меньше двух эскимо и предлагать смешно. Не говоря о шампанском. А с другой… Придёшь домой после работы, уставший как собака. Весь день тебе начальник мозг сверлил сверлом с победитовой напайкой, секретарша его не дала не посмотрела вернула шоколадку просто мегера. Ещё и в общественном транспорте тебе отдавили совершенно личную левую заднюю ногу… А ты вскарабкаешься к своей девушке на колени, а то и вовсе забьёшься в какой-нибудь самый дальний и глухой уголок её необъятного тела, где ещё не ступала нога и не трогала рука. Свернёшься калачиком, пригреешься и, не без приятной жалости к себе, скажешь словами из песни: «Небоскрёбы, небоскрёбы, а я маленький такой». Не вслух, конечно, скажешь. Про себя.

* * *

Часам к девяти вечера торговля у метро с красных от холода рук заканчивается, и начинается снегопад. Огромная баба, одетая в камуфляжную куртку с капюшоном, ватные штаны и сапоги, застегнутые на молнию едва до половины, собирает свой товар в сумку на колесиках. Аккуратно складывает мохеровые кофточки с пришитыми разноцветными жемчужинами. Сложив, застегивает сумку на молнию, поворачивается лицом к киоску, торгующему фарфоровыми пасхальными яйцами, лампадами, сувенирными тарелками с видами церквей, монастырей и начинает на все это истово креститься и класть поклоны. К бабе подходит сухая и хрупкая, точно крекер, старушка, торгующая овощами. В каждой руке у нее по унылому, но вечнозеленому парниковому огурцу. Она держит огурцы на манер свечей. И сама старушка похожа на древний канделябр, покрытый мелкой сетью морщин. Что-то она хочет сказать молящейся бабе, открывает рот и уже выставляет вперед два железных зуба… но баба отмахивается от нее левой рукой и продолжает креститься. К старушке подходит бездомный пес и хочет что-то сказать, разевает пасть… но старушка отмахивается от него огурцом и продолжает хотеть что-то сказать… И тут к ним, ко всем сразу, подходит милиционер, которому и сказать-то нечего. Тем не менее, он широко разевает карман, в который идет снег.