которые за умеренную мзду неловко переминались с ноги на ногу на рабочем месте.
С тех пор жизнь музея изменилась. Пусть и немного, но к лучшему. Денег на цветы, правда, так и не дают, но влюбленного смогли вернуть. Он уж пенсионер, работает на полставки, а потому не стоит под часами на больных ногах, а сидит на стульчике и читает газету или разгадывает кроссворд. К концу смены за ним приходит девушка, которую он всю жизнь ждет, и они вместе идут домой. Между прочим, она ни разу за много лет не опоздала. Теперь таких влюбленных почти и не встретишь. Теперь ждут пять минут и уходят с другим. Даже и не уходят — стремительно уезжают или улетают. С кого будут брать пример наши дети, а тем более внуки… Всё же надо чаще ходить в музеи. Да не одним, а с детьми.
Кто бы мог подумать, что московские купцы еще во второй половине шестнадцатого века вовсю торговали с американскими индейцами! Есть, однако, тому неопровержимые свидетельства. Среди женских вещей, сложенных в окованные медью сундуки бояр Романовых, есть удивительной красоты кокошник, «низанный в узор мелким жемчугом с изумрудцами» и отороченный ярко-зеленым, с синим отливом, мехом. Упорными исследованиями сотрудников музея было установлено, что это мех мексиканского тушкана. В подтверждение этому факту нашлась в путевых заметках архангельского купца Мелентия Удивительного запись о том, как вся команда его семивесельного коча «сапоги с ногами мыша и портянки в окияне полоскаша». Сам того не желая, словам Удивительного вторит вице-король одной из прибрежных испанских деревень Хуан Франсиско Мария Текила дель Соль и Лимон, который в одном из своих донесений в Мадрид сообщает о разразившейся экологической катастрофе как раз после описанного Удивительным события.
Набор детских игрушек Михаила Романова поражает своим многообразием: здесь и игрушечный трон, украшенный затейливой резьбой, и набор раскрашенных деревянных бояр с выдолбленными головами, в которые можно свистеть через уши, и стрельцы с пищалями, пищащими игрушечным мышиным писком, и даже несколько гончих собак величиной с мизинец, отлитых из серебра, для охоты на микроскопических зайцев из персидского плюша. Отдельного упоминания заслуживает большой деревянный медведь с подвижными лапами, глазами и заводными зубами. На плече у игрушки современные исследователи при помощи инфракрасной спектроскопии обнаружили нечитаемую надпись «Мишка — дуракъ», судя по почерку, процарапанную гвоздиком родной сестрой будущего венценосца, Татьяной.
В кабинете Федора Никитича Романова интересна чернильница перегородчатой эмали с двумя перьями. Белое перо самое обычное — гусиное, а вот палевое, в черную крапинку, незаметно выдернуто верным человеком Романова из хвоста Бориса Годунова аккурат в тот момент, когда он распускал его перед иностранными послами. Федор Никитич хотел воткнуть перо в… но не успел, поскольку был схвачен по навету и выслан в Сибирь.
На одной из стен кабинета висит гравюра, изображающая молодого москвича и москвичку второй половины семнадцатого века в ферязях, с засученными рукавами. Рукава у ферязей были длинные, до земли. Засучив их, молодые люди становились похожими на шарпеев. Боярская молодежь любила устраивать даже соревнования — кто быстрее засучит. Бывало так войдут в раж, что остановиться не могут и засучивают все, что под руку попадется, — рукав ли, штанина ли, подол ли… Парни хохочут, девки визжат…
На втором этаже женской половины палат устроена девичья светелка, где незамужние боярышни и их строгие мамки чесали лен, шерсть и пряли из начесанного пряжу. Молодежь чесала руками, а опытные в искусстве чесания мамки и руками, и языком. Спичек тогда не было, и детям нечем было баловаться. Не было даже кофейной гущи, чтобы на ней погадать. Жгли лучину, пели незамужние песни, зевали до судорог. Или вот еще забава была — начнут вспоминать кого-нибудь так, чтоб ему икалось. Каждая сидит за своим веретеном, молчит, как воды в рот набрала, и вспоминает изо всех сил свою товарку, сидящую за соседним веретеном. Кто первый икнул — тот и проиграл. Бывало, так крепятся, чтоб не икнуть — аж колики желудочные начинаются. Потом неделями об этом вспоминают и смеются, смеются… Вот такая страшная тоска их душила.
— А льготы у вас есть? — спросила меня старушка на входе в музей мебели на Таганской улице.
— Увы, льгот у меня нет, — отвечал я.
— И не было? — переспросила старушка.
— И не было, — вздохнул я.
— Никаких и нигде?
— Совсем никаких, увы. Иногда мне даже случалось переплачивать.
— Ну тогда с вас, к сожалению, за билет шестьдесят рублей, — печально сказала она.
Я заплатил и спросил, во что мне обойдется фотографирование.
— Понимаете, у нас дорого фотографировать. Походите, посмотрите… Если понравится, то заплатите и фотографируйте на здоровье. Зачем горячку-то пороть. Они ведь не убегут. Ножки у них деревянные.
— А как дорого? — настаивал я.
— Сто рублей.
— Давайте я сразу заплачу, чтобы потом не возвращаться. И еще будьте добры — вот этот буклет о музее.
— Так он тоже сто рублей. Есть по сорок.
— Если можно, я бы хотел за сто. Он подробнее.
— Я вижу, вы за ценой не постоите…
Девочка лет шести-семи, показывая на древнюю пишущую машинку «Мерседес», еще не тюнингованную, с ручной коробкой и без кожаной отделки, спрашивает у отца, для чего она.
— Это, Танюш, такой старый-старый принтер. Ему лет сто, а то и больше.
Ребенок, не дослушав ответ, показывает на диван красного дерева, обитый темно-синей тканью в голубой цветочек.
— Смотри, пап, какой диван красивый. Сколько ему лет?
— Да он еще старше машинки. Первая половина девятнадцатого века. Сто пятьдесят лет ему.
Девочка внимательно присматривается к дивану.
— Пап, а на нем сидели. Еще видно. Он мятый.
— Да это, блин, тут сидели разные… — бормочет отец.
— Они же все умерли давно, а как сидели осталось… Здорово! — восклицает Таня и бежит в другой зал.
— Все умерли, — думаю я, и мой указательный палец, которым я тайком потрогал подлокотник чип-пендейловского кресла, густо краснеет.
Семья — родители лет шестидесяти и дочь лет тридцати — внимательно осматривают гарнитур из карельской березы.
— Хороший гарнитур, — говорит мамаша.
— И столик компактный, — поддакивает ей дочь. Даже на кухне у нас встал бы.
— А я бы взял картину, — мечтательно говорит отец семейства, глядя на сельский пейзаж в дубовой раме. — Уж больно козы там хороши…
В маленькой проходной комнате, за каким-то массивным комодом или секретером, стоит изящная банкетка орехового дерева, обитая зеленым бархатом. Кто-то на ней сидел. Кто-то шуршал юбками и обмахивался веером после нескольких туров кадрили и вальса. У кого-то развязался бант на атласной бальной туфельке и у того, кому разрешили его завязать, так закружилась голова, что он вышел на улицу, прошел полквартала, сел в метро и поехал домой.
При Иване Грозном царский выход обставлялся очень торжественно. Государь одевался с исключительной пышностью. Даже носовой платок его был заткан золотом и обшит драгоценными камнями до такой степени, что вытереть им нос до крови или расцарапать пот со лба было проще простого. Случалось, Иван Васильевич в припадке смирения и услужливости подзывал Шуйского или Бельского и предлагал свой царский платок:
— На, вытри сопли-то. Ишь распустил. Не хошь сам — тебе Малюта вытрет…
Из того времени к нам и дошла поговорка «ни кожи ни рожи», имеющая непосредственное отношение… Ну да я не об том. О выходе. Свита была одета также богато. Обычно отдавался приказ, в какой быть одежде. Ежели кто по бедности не имел подходящей случаю одежды, то тем из царской казны выдавались праздничные ферязи, фелони и армани. Само собой, одежду выдавали под роспись и после церемонии сдавали, потому как сегодня ты в свите, а завтра, к примеру… не приведи господь. Мало кто знает, но обычай этот, выдавать одежду из царской казны, сохранился до наших дней. К приему верительных грамот одного африканского посла свите Ельцина было выдано: костюмов от Версаче — тридцать комплектов, швейцарских часов Патек Филипп — пятьдесят пар[9], туфель английских кожаных — сорок одна штука[10], денег для оттопыривания карманов — шестьсот восемьдесят две тысячи долларов, золотых цепей — пятьдесят три метра и два парчовых бюстгальтера, отороченных горностаем. К чему я это все рассказал? А к тому, что с того дня, как вещи были получены, этих свитских не видел никто. Даже африканский посол поклялся, что не видел, хоть его и во время допроса дергали за кольцо в носу до голубых искр из черных глаз.
Между прочим, одних горностаев на оторочку бюстгальтеров пошло до ста двадцати хвостиков[11]. Не то чтобы горностаев этих… а интересно было бы взглянуть…
Удивительное дело — еще в семнадцатом веке в обычае у москвичей было ритуальное омовение рук и подметание жилища после общения с иностранцами. Прошло каких-нибудь триста с лишним лет, и мы уже моем руки и тщательно подметаем свои жилища перед встречей с ними. Неизменно только одно — встречи с иностранцами много способствуют чистоте наших рук и жилищ. Кстати сказать, иностранцы тоже ведут себя непоследовательно — раньше обижались, что мы моем и подметаем после, а теперь недовольны, если не моем и не подметаем до. Черт их разберет, басурман этих.
Как Михаил Андреевич приказал долго жить — так сейчас же комиссию по организации похорон, венки, подушечки. ЦК плакал, Политбюро плакало, Леонид Ильич так слезами обливался, что его два раза во все сухое переодевали. И то сказать — второй человек в партии помер. Это сейчас их три и никто не заметит потери не только бойца, но и всего отряда, а тогда…