Записки пожилого человека — страница 101 из 124

д. Нас ожидала торжественная встреча местных властей, оркестр, девушки в кокошниках с хлебом-солью.

Возглавлял наш «десант» Михаил Алексеев, писатель далеко не первого ряда, но какой-то высокий чин в Союзе писателей, на Сталинградском фронте он был заместителем редактора дивизионной многотиражки. Отведав хлеб-соль, он почему-то долго рассказывал о доблести своей супруги (какое отношение она имела к битве на Волге, я не уловил). Потом, когда нас возили в разные места для выступлений, выглядело это так: впереди милицейская машина с мигалкой и «матюгальником» расчищает путь кортежу, который состоял из двух машин — «волги», в которой барственно ехали Алексеев с супругой, и на две трети пустого автобуса, там человек восемь-десять рядовых участников «десанта». Кормили Алексеевых в отдельной комнате. Когда однажды произошла накладка и им пришлось завтракать в общем зале, супруга закатила скандал — не желала есть вместе со всем быдлом.

Кстати, кормили нас обильно, с широкой руки. Я не мог не обратить на это внимание, потому что наши соседи по купе рассказывали, что с едой в Сталинграде плохо, что они везут с собой продукты, которые добыли в столице, беспокоились, довезут ли, не испортится ли мясо. Выяснилось, что в Сталинграде плохо не только с продуктами. Когда мы выезжали из Москвы, Марк забыл положить в карман парадного пиджака очки. Достать очки в Сталинграде удалось только с помощью нашего куратора из обкома.

Третьим главным сталинградцем в нашем довольно многочисленном «десанте» (в трех вагонах ехали) оказался Иван Падерин — журналист, работавший до этого в «Красной звезде». Ему принадлежала литературная запись воспоминаний маршала Чуйкова (потом был в связи с этим суд — не поделили гонорар). Он при каждом удобном случае лез на трибуну и рассказывал о своих героических деяниях в Сталинграде. Враль он был фантастический, того, что он рассказывал, не только не было — не могло быть. Слушать это было стыдно. Только в обстановке бьющего через край военно-патриотического пустословия и пышнословия это могло сходить с рук. Через несколько лет разразился скандал, о котором писали газеты: Падерин оказался не только вралем, сочинившим себе героическую биографию, но и жуликом, стянувшим чужой орден.

Перво-наперво нас, конечно, повезли смотреть главную достопримечательность — вучетичевский мемориал на Мамаевом кургане. Я много раз видел его и в кинохронике и по телевидению, знал, что он плох, но в натуре он оказался хуже, чем на экране, — бездарен и безвкусен. В нем не было простоты и величия — он подавлял величиной, размерами. И не вызывал мыслей о том, что происходило здесь в сорок втором, какие кровавые, ожесточенные бои шли, с каким беспримерным мужеством сражались защитники города. У экскурсовода (рядом с нами шла обычная экскурсия, и я прислушался) спрашивали, какой высоты фигура Матери-Родины, сколько ступенек ведут к ней, сколько весит меч…

Потом мы отправились в музей, нам показали недавно законченную, но еще не открытую для общего обозрения панораму «Штурм Мамаева кургана». Панорама как панорама — ничем не отличается от севастопольской или бородинской. Имитация того, что было, или наших представлений о том, что должно было быть тогда. Воевавший там Виктор Некрасов, посмотрев ее позднее, писал, что на самом деле никакого штурма Мамаева не было, немцы, когда положение их стало безнадежным, оставили курган.

А вот в музее поразил меня документ о переименовании Царицына в Сталинград. Я не знал и представить себе не мог, что это произошло так рано, в 1925 году. Как быстро после смерти Ленина «малые» вожди стали заниматься «самоопылением», увековечивать себя, щедро раздавать друг другу города! Потом, по мере того как Сталин своих политических соперников — реальных и потенциальных — отправлял на тот свет, объявляя «врагами народа», города эти или снова переименовывали, или восстанавливали дореволюционные названия. А после XX и XXII съездов отобрали города уже у Сталина и его приспешников. Начавшееся в двадцатых поспешное увековечивание оказалось недолговечным. «Sic transit gloria mundi». Так проходит земная слава, — говорили древние, и мы убеждаемся, что некоторые законы общественного бытия, которые мы открывали и открываем для себя, они уже знали.

Самое большое, действительно незабываемое впечатление (пожалуй, единственное, признавался я себе, из-за которого стоило сюда ехать, выслушивать этот поток патетических пошлостей и вранья) на меня произвел обозначенный танковыми башнями передний край нашей обороны. Рукой подать до Волги, считаные метры, несколько перебежек пехотинца. Чтобы по-настоящему оценить, это надо было увидеть своими глазами, как мы говорили в войну, провести рекогносцировку на местности. Все висело на волоске. И все-таки немцам не удалось сбросить нас в Волгу, выстояли…

О пехоте

В одной из очень любимых мною, самых пронзительных и горьких песен Александра Галича «Ошибка» («Мы похоронены где-то под Нарвой…»), самых «крамольных» (она, как рассказывал автор при исключении его из Союза писателей «фигурировала в качестве одного из самых жестоких, одного из самых тяжких преступлений»), меня, однако, смущали два места, они казались мне неточными, сомнительными.

Я был знаком с Галичем (более того, мы родственники — наши матери двоюродные сестры), много раз слышал, как он поет, — и в Москве, и в Доме творчества в Малеевке, и в Дубне, — собирался поговорить с ним об этих неточностях, но не представилось подходящего случая. Мне казалось неловким затевать такой разговор не наедине, а в большой компании его слушателей.

Смущало, резало мне ухо: «Так и лежим, как шагали, попарно…» Нет такого боевого порядка — «попарно», и в братских могилах хоронили не «попарно», а, горько об этом говорить, навалом. Наверное, автора заворожила рифма «Нарвой — попарно». А может быть, из-за недостатка конкретного знания такой ему привиделась фронтовая реальность.

Второе место: «…Где полегла в сорок третьем пехота, без толку, зазря…» Это более сложный случай.

В недавно напечатанных в «Общей газете» заметках (они-то и спровоцировали мои размышления о песне Галича) В. Кардин рассказывает, что первоначально эти строки звучали в песне по-иному: «…Где полегла в сорок третьем пехота, за дело, не зря…» Но далеко не все слушатели приняли эту строчку. «Молодой физик, — пишет В. Кардин, — толковал о напрасности жертв. Ну, взяли бы немцы Москву, Ленинград — все равно Америка в сорок пятом долбанула бы Берлин атомной бомбой и „Гитлер капут“. Ему возражали: и при таком обороте Россия умылась бы кровью». Видимо, Галич внял тем, кто говорил о напрасных жертвах, и переделал это место.

Однако я не уверен, что это было точное, оптимальное решение.

Что говорить, «без толку, зазря» положили на той войне многие сотни тысяч. Особенно в пехоте. Фронтовики это хорошо знают. Василь Быков свидетельствует: «…Я, немного повоевавший в пехоте и испытавший часть ее каждодневных мук, как мне думается, постигший смысл ее большой крови, никогда не перестану считать ее роль в этой войне ни с чем не сравнимой ролью. Ни один род войск не в состоянии сравниться с ней в ее циклопических усилиях и ею принесенных жертвах. Видели ли вы братские кладбища, густо разбросанные на бывших полях сражений от Сталинграда до Эльбы, вчитывались ли когда-нибудь в бесконечные столбцы имен павших, в огромном большинстве юношей 1920–1925 годов рождения? Это — пехота. Она густо устлала своими телами все наши пути к победе, сама оставаясь самой малозаметной и малоэффективной силой… Тех, кто прошел в ней от Москвы до Берлина, осталось очень немного, продолжительность жизни пехотинца в стрелковом полку исчислялась несколькими месяцами. Я не знаю ни одного солдата или младшего офицера-пехотинца, который мог бы сказать ныне, что он прошел в пехоте весь ее боевой путь. Для бойца стрелкового батальона это было немыслимо».

Ржевская проза Вячеслава Кондратьева, «Наш комбат» Даниила Гранина, «Его батальон» Василя Быкова — об этом, о «без толку, зазря» скошенной пехоте, о ее большой крови, неисчислимых потерях.

А песня Галича о другом, она, объяснял сам автор, о том, как в местах, где в братских могилах «лежали тысячи наших с вами братьев, наших друзей», «гуляла правительственная непристойная охота» «с егерями, с доезжачими, с кабанами, которых загоняли эти егеря, и они уже обессиленные, стояли на подгибающихся ногах, а высокое начальство стреляло в них в упор, с большой водкой, икрой и так далее». И главная идея песни — кощунство зажравшихся властей.

Она, эта идея, формирует художественный мир песни, ее образный строй. Вот почему мертвые солдаты, заслышав, что трубы трубят, готовы, как тогда, в сорок третьем, когда они сложили голову в боях, встать на защиту России, которой снова грозит беда.

Но если они тогда погибли «без толку, зазря», их нынешний жертвенный порыв не оправдан, не мотивирован. Утрачивается внутреннее противопоставление, которое основа песни, на котором она построена. Вероятно, в данном случае, «за дело, не зря», как было в первом варианте песни, больше соответствует ее общему смыслу и пафосу. И это ни в коей мере не ставит под сомнение тот горький факт, что пехоты положено было в войну «без толку, зазря» без счета.

И незабываемое забывается

Известный наш поэт, указывая в своих заметках на смысловые и языковые огрехи в стихах, мимо которых проходят редакторы и критики, в качестве одного из примеров привел строфу из давно ставшего хрестоматийным стихотворения Давида Самойлова «Перебирая наши даты»:

А гуманизм не просто термин,

К тому же, говорят, абстрактный.

Я обращаюсь вновь к потерям,

Они трудны и невозвратны.

Он строго выговаривал Самойлову: «Что это такое! Разве бывают на войне потери, которые легки и возвратны?»

Но автор заметок, принадлежащий к тому же фронтовому поколению, что и Самойлов, то ли не знал, то ли запамятовал, что невозвратные (или безвозвратные) потери — военный термин. К таким потерям относят убитых на поле боя, умерших в госпиталях, пропавших без вести. Это неожиданное для поэтического языка слово — «невозвратны» — в стихотворении Самойлова сразу же открывает нам, что речь идет о товарищах автора, сложивших голову в боях.