Как-то Толя мне сказал, что решил уходить. «Вы все образованные, все знаете, а я недоучка — пойду поднимать свой уровень в Литинститут на Высшие литературные курсы». «Не придуривайся», — сказал я ему. Он сначала продолжал шутливо развивать тему, что ученье свет, а неученье — тьма, что мне это из-за снобизма трудно понять, а потом заговорил уже серьезно о том, что в редакции стало невыносимо, нельзя на полосе ратовать за внимание к человеку и законность, когда внутри самой редакции все это попирается, — газета не может держаться на фарисействе и цинизме, она все дальше будет катиться вниз. «Но уйти втихую я не могу, — сказал он под конец, — я бы перестал себя уважать, кое-что я им все-таки скажу».
Он выступил на летучке. Ни разу, как обычно, не пошутил, не улыбнулся, видно, ему нелегко давался спокойный тон, он побледнел. Толя говорил о том, что такое коллектив газеты, где каждый на своем месте, как трудно создать такой коллектив, в котором каждый личность, а коллектив этот новым руководством уничтожается, из газеты увольняют и выживают тех, кто завоевал ей авторитет у читателей, и все это очень быстро скажется на ее уровне. Он подал заявление об уходе — естественно, его не удерживали…
Толя уже не работал в «Литературке», когда у него вышла первая солидная — почти пятьсот страниц — книга, вобравшая лучшее, что он к тому времени написал. Я напечатал тогда, четверть века назад, рецензию в «Знамени». Она называлась «Каким быть» — это и была ее главная мысль. Я писал о том, что очерки Аграновского «учат не тому, кем быть, а тому, каким быть… А. Аграновский умеет рассказывать о науке и технике и популярно рассказывать, но хорошо, что он умеет так же увлекательно рассказывать о тех, кто, упрямо ставя опыт за опытом, добивался наконец своего, кто, проводя бессонные ночи над выкладками и чертежами, отыскивал верное решение. За такими „героями“ книги, как, например, искусственный дождь, или катапульта, или сам Центролит, отчетливо видны ее подлинные герои — люди. А. Аграновскому важно не только, чем занимается человек, а главное, как он делает свое дело».
Уже тогда, в ранних вещах, обращал на себя внимание, выделял его среди многих журналистов сосредоточенный интерес к нравственной подоплеке и нравственным последствиям тех противоречий и конфликтов, что происходят в науке и экономике, технике и управлении производством. Позже он брался за исследование явлений все более и более сложных, проблем «глубинного залегания», но это направление, так рано у него наметившееся, выдерживал, никуда не уклоняясь. Более того, с годами были отодвинуты в сторону задачи популяризаторские, занимавшие его на первых порах, теперь главным стали защита справедливости, проповедь человечности; он стремился в меру своих сил, как сказал о нем Александр Бовин, засыпать гейневские трещины мира, — они проходили и через его сердце.
Иногда популярность приходит к литератору вдруг: напечатал повесть или роман, и у всех на устах его имя. К Толе известность пришла незаметно, постепенно. Все чаще и чаще можно было услышать — в коридорах учреждений, в метро, в электричке: «Вот в последней статье Аграновского…», «А Аграновский об этом верно пишет…», «Как, вы еще не читали, непременно посмотрите в „Известиях“ очерк Аграновского…» Его иронические фразы пошли гулять по свету, их стали цитировать в разговорах читатели. Но вот что примечательно: у тех, кто его давно знал, это не вызывало ни малейшего удивления, было само собой разумеющимся. Он писал мало, печатался редко, для журналиста слишком редко. Были у него годы и вовсе «неурожайные». Но его помнили, интерес к нему не угасал, авторитет его рос.
Он обладал многими качествами первоклассного журналиста. У него были железная хватка и редкое упорство. В своих книгах Аграновский сопровождал статьи и очерки короткими справками: сообщалось, что произошло после его выступления с человеком или делом, о которых он писал. Он гордился тем, что «меры приняты». И было чем гордиться — ведь в его очерках и статьях речь шла о судьбе людей, о важных делах. Я сам не один год проработал в газете и хорошо знаю, как непросто добиться того, о чем сообщается в коротких редакционных заметках под рубрикой «По следам наших выступлений», какая этому иногда предшествует нелегкая и продолжительная борьба, какое сопротивление приходится преодолевать. Хорошо помню, как огорчался Толя, когда, несмотря на его статью, не удалось оградить честного человека от несправедливых обвинений.
«Я чувствую себя, — жаловался он, — как врач, который не сумел помочь больному».
Я знаю, какое большое впечатление на многих произвела его последняя неоконченная статья и подготовительные заметки к ней. Стало ясно, каков был фундамент фактов, подпирающий каждую его статью, очерк, каждое его суждение, какова была эта невидимая читателю подводная часть «айсберга». А ведь в этом прежде всего проявляется мера ответственности пишущего. Но даже такого рода точность — все-таки добродетель журналиста. А Анатолий Аграновский был не только блестящий журналист, но и талантливый писатель. И, может быть, прежде всего писатель, хотя его произведения первоначально публиковались на газетной полосе и речь в них шла о подлинных событиях и реальных людях, — он называл имя, отчество, фамилию и место работы.
Если бы КПД выступлений Аграновского исчерпывался теми практическими мерами, которые после них были приняты, вряд ли по прошествии какого-то времени его статьи и очерки представляли бы живой интерес. Читатели очерка, опубликованного в газете, и читатели очерка, перекочевавшего через десяток лет в книгу, ищут в нем не одно и то же. Не секрет, что работа журналиста имеет одну грустную особенность: чем дальше уходит время, тем меньше из написанного в прошлом представляет ценность для читателя. И у Аграновского были «отходы» — не все он по прошествии времени перепечатывал в своих книгах. Ничто так быстро не устаревает, как информация, даже когда это интересная информация. Но удивляться надо не тому, что «отходы» были, а тому, сколь они незначительны…
Иногда считают, что художественный очерк от газетного репортажа отличается тем, что написан «красиво», языком образным, метафорическим. Это наивное, хотя и довольно распространенное заблуждение, которым грешат не одни только читатели. Как-то в одной крымской газете я прочитал заметку, которая начиналась так: «Море… Солнце… Песок… Передний край курорта…» Показал ее Толе, и мы затеяли игру: к чему можно применить это выражение — «передний край», чтобы перещеголять автора заметки («Зеркала… Ножницы… Бритвы… Передний край парикмахерской…», «Качели… Горка… Песочница… Передний край яслей…»). А ведь репортер хотел, чтобы было «художественно», решил, что элементарные сведения о работе дома отдыха можно «украсить» и «приподнять» патетикой, в данном случае совершенно неуместной и поэтому смешной. Сделано это было крайне неловко, но и ловкие «украшатели» похожи друг на друга кудряво-безликим стилем. В погоне за «внешними признаками» художественности они неизбежно обращаются к тому, что стало расхожим, превратилось в штамп.
У Аграновского была своя манера, свой почерк. Его руку узнаешь сразу, по первому же абзацу.
Вот начало одного очерка:
«Почему-то самые большие склоки бывают в самых маленьких коллективах. Есть в Кандалакше заповедник, где все всё обо всех знают. Обиды не забываются, раздоры — надолго, разборы тянутся годами. „Значит, — спросил я у Коханова, секретаря партбюро, — при прежнем директоре было у вас две враждующих группировки?“ — „Почему две? — сказал он. — Три. Научные сотрудники разбились на три группы“. А их там всего десять человек».
А вот начало другого:
«История, увы, не новая, старая: дети воровали ягоды в совхозном саду. Подчеркиваю: в совхозном. Подчеркиваю: воровали. Подчеркиваю: дети. Вы как хотите, а для меня из всех обстоятельств это главное — дети».
Пробежав эти первые фразы, читатель уже не мог отложить газету, не дочитав очерк до конца. А цитаты я выбрал наудачу — можно привести начало любого другого очерка.
Манера Аграновского не была чем-то внешним, при всей яркости она не была щегольской. Стиль его органичен и функционален, он производное от его способа исследования действительности. И увлекает в публицистике Аграновского прежде всего анализ явлений и характеров, бесстрашная мысль, проникающая в суть проблемы, как бы сложна или противоречива она ни была. Им двигали любовь и уважение к истине, он настойчиво искал ее, а его манера рождена стремлением сделать читателя сопричастным этим поискам. Он не хотел, чтобы ему верили на слово, он добивался того, чтобы читатель думал вместе с ним, взвешивал аргументы, сопоставлял факты, ломал голову над реальными противоречиями. Это были действительно поиски истины и правды, не лежащих на поверхности, настоящее исследование, а не его имитация, не задача, ответ на которую автору был известен заранее.
Над одним из очерков Толя работал на моих глазах. Спешу сразу же оговориться, что в этой фразе одинаково условны и «работал» и «на моих глазах». На самом деле он в Дубултах был в отпуске — вместе с Галей, на последнюю неделю к ним неожиданно приехал отработавший в студенческом отряде Антон — с трудом «организовали» раскладушку, все в однокомнатном номере; в лоджии расположилась семья голубей, которой покровительствовала Галя, — вылупились птенцы, и нельзя было их тревожить. По-моему, Толя даже не брал с собой машинку. Днем, если хорошая погода, — на пляже, вечерами долгие прогулки вдоль моря или посиделки то там, то здесь, — компания подобралась хорошая. Какая уж тут работа! И все-таки он работал, несколько раз побывал в Риге — у министра деревообрабатывающей промышленности, на мебельной фабрике «Тейка». Беседовал с директором, с мастерами-краснодеревщиками, с выпускниками ПТУ, рассказывал, вернувшись, что видел и слышал. Он сказал мне, что собирает материал для очерка, что проблема его очень интересует, но многое ему пока неясно. Речь шла о судьбе индивидуального мастерства в эпоху НТР — обречено ли оно на вырождение, задавят его конвейер, автоматика, роботы или в каких-то новых формах оно будет существовать, в чем и как может проявляться? В ходе разговоров и споров, которые Толя иногда провоцировал, возникали новые и новые вопросы: сила традиции, нравственный стимул, свободное развитие личности. Потом в очерке «Левша на космодроме» он написал: «Спор — лучший метод ведения таких бесед». Видно было, как серьезно размышляет над всем этим Толя, на какой огромный жизненный материал опирается. И очень внимателен он был к контраргументам.