Записки пожилого человека — страница 48 из 124

реступив через порог, зацепившись за какую-то фразу, он тотчас включился в спор, стараясь перекричать их. В крайнем возбуждении он бегал по комнате и тер руки — такая у него привычка, не потирал, а именно тер, иногда стирая кожу до крови. Перешли, как говорится, на личности: «Ты бы меня посадил!» — «Нет, это ты бы меня отправил в лагерь!» Как хозяин я чувствовал себя крайне неловко: у меня дома хорошие люди разругались так, что, кажется, не будут здороваться друг с другом. На мое удивление, ушли они вместе, разговаривая вполне мирно, — разрядились.

Провожая их, я вспомнил сцену, которую мне однажды пришлось наблюдать, — совпадение было очень смешное, и я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. Я приехал в гости к приятелю на дачу. Мы пошли с ним пройтись по дачному поселку. У него была овчарка, он позвал ее, и она бежала впереди нас. На одном из соседних участков, увидев нашего пса, к забору кинулся огромный дог. Они так рычали и лаяли друг на друга, так бросались на разделяющий их забор, что, казалось, жаждали смертельной схватки. «Сейчас они загрызут друг друга», — с ужасом подумал я, увидев, что забор на этом участке поставлен только на фасаде. Но в том месте, где кончался забор и ничего уже не разделяло клокотавших от ярости собак, они вдруг перестали лаять и кидаться друг на друга. Выяснили отношения и расстались вполне миролюбиво — овчарка побежала впереди нас, а дог вернулся на свой участок. «И так каждый раз», — сказал мой приятель. Вот что я вспомнил, провожая моих друзей.

Может быть, армейское, командирское прошлое потому стало второй натурой Балтера, что он был кадровым военным, — еще до финской кампании закончил пехотное училище. В немыслимо тяжком сорок первом в отступающей армии, в частях, с великим трудом и кровью прорывающихся из клещей и окружений, многое держалось на таких лейтенантах, как тогда говорили, на «кубарях» (поясню, что это значит, людям молодым: до введения в 1943 году погон лейтенанты носили в петлицах квадратики, которые почему-то назывались «кубиками», «кубарями»). Как часто в ту горькую пору в должностях, которые до войны — еще несколько месяцев назад — им и не снились, они должны были действовать на свой страх и риск, не имея связи ни с вышестоящим командованием, ни с соседями, беря на себя всю меру ответственности за жизнь и смерть людей, посылаемых под губительный огонь.

Если Балтер оказывался вовлечен в какое-то дело, то так уж само собой получалось, что вскоре он становился его опорой, а часто и организатором. Некоторое время он прожил в Тарусе, какое-то жилье снимая там, работать в Москве, где они всей семьей жили в одной комнате, было трудно. Паустовский писал Инне Гофф в Москву: «Здесь в Тарусе поселился Балтер. А в селе Марфино в нескольких километрах от Тарусы живет Юрий Казаков. Как видите, Таруса становится литературным центром для молодых писателей». Борис стал одним из организаторов этого литературного землячества. Он не входил в редколлегию «Тарусских страниц», был лишь одним из авторов этого сборника — там под названием «Трое из одного города» опубликована первая часть его повести. Но и до того и после того, как на альманах — дитя «оттепели» — обрушился гнев идеологического начальства («Тарусские страницы» были не только осуждены за идейные пороки, — издателей, чтоб другим было неповадно, подвергли строгим наказаниям — уволили с работы, исключали из партии), — Борис принимал в этой сначала радостной, а потом горькой истории самое деятельное участие. Куда-то ходил, добивался справедливости, искал и подталкивал возможных заступников, помогал потерпевшим.

Когда после известного письма Александра Солженицына 4-му съезду писателей, в котором он призывал «добиваться упразднения всякой — явной и скрытой — цензуры над художественными произведениями», губительной для литературы, возникла идея коллективного письма в поддержку этого требования, одним из тех, кто энергично взялся за ее реализацию, был Балтер — звонил, ходил по домам. Письмо подписало восемьдесят четыре писателя, — думаю, что среди них немало тех, кого подвигнул на это Борис…

Природные доброта и отзывчивость сочетались у Бориса с благоприобретенными в немилосердной школе войны твердостью, безоглядной решительностью, жесткой требовательностью. И во всех нелегких ситуациях, на которые не скупилось наше время, он сначала думал о других, а потом о себе. Вечно он кого-то защищал и опекал, за кого-то хлопотал, охотно воспитывал заблудших и незаблудших молодых людей — и как ни странно, даже те из них, кто терпеть не мог поучений, к нему прислушивались. В нем была подчинявшая окружающих внутренняя сила; исповедуемые и проповедуемые им жизненные принципы были ясны и чисты, а главное, между словом и делом у него не было и малейшего зазора, он был человеком абсолютно, двухсотпроцентно надежным. В былые времена в армии люди такой породы становились «отцами-командирами» — так их называли. Подчиненные уважали и любили их, готовы были за них в огонь и в воду. Конечно, их побаивались — поблажек и спуску они не давали никому — и прежде всего самим себе, но были они столь же строги, сколь и справедливы, не только требовали, но и заботились, помогали, оберегали. Вот на чем покоился их непререкаемый естественный авторитет.

Помню как-то Борис пригласил съездить с ним в Тарусу навестить Константина Георгиевича Паустовского. Стояли волшебные сентябрьские дни. И у Константина Георгиевича возникла мысль всем вместе поехать по Оке, там поговорим, а он и рыбу половит — он тут же начал собирать удочки. Увы, выяснилось, что ни одна из лодок — у него их было две — к путешествию не готова, барахлили моторы. Пришлось отправиться на рейсовом речном трамвае. В дороге Константин Георгиевич, посмеиваясь, рассказывал — это сразу превращалось в новеллу: «А в прошлом году, когда здесь жил Борис, все было в полном порядке. Деньги плачу те же, что и прежде, но что я для них? А при Борисе механики по струнке ходили, все работало, как часы, — видно, угадывали в нем командира полка. Нет, не распекал, не ругался, даже голоса не повышал, если что не так. Только глянет и спросит: „Твоя как фамилия?“. И они чувствовали, что у него есть право наводить порядок, понимали, с кем имеют дело».

Это, наверное, прекрасно понимал и секретарь Фрунзенского райкома партии Юшин, который председательствовал на заседании бюро райкома, рассматривавшего персональное дело Балтера. Ни каяться, ни признавать какую-то не совершенную им ошибку Борис не собирался. Конечно, он и не думал отвечать на вопрос, кто предложил ему подписать коллективное письмо. А при рассмотрении такого рода дел этот вопрос был самым главным — надо было нравственно уничтожить «подписанта»: назовешь фамилию «организатора», станешь доносчиком — помилуют, ограничатся взысканием, не можешь поступить против совести, хочешь остаться порядочным человеком — исключат из партии со всеми последующими неприятностями.

По странному стечению обстоятельств ровно тридцать лет назад меня исключали из комсомола за то, что я не хотел верить, что моя мама враг народа. Мне было тогда девятнадцать лет. Ни мое участие в двух войнах, ни ранения, ни награды не могли смыть наложенного на меня клейма. Вплоть до XX съезда партии я был человеком второго сорта. Может быть, поэтому я так остро реагирую, когда мне представляется, что делаются попытки перечеркнуть решения XX и XXII съездов партии… Я защищал в письме себя, вас, любого гражданина от произвола и судебных ошибок, которыми так богато наше прошлое…

Из выступления Б. Балтера на заседании бюро Фрунзенского РК КПСС 20 июня 1968 г., рассматривавшего его персональное дело.

Для Юшина сразу же стало ясно, что Балтер не из тех, кто станет каяться, признавать ошибки, выдавать «зачинщиков». А именно этого и добивались; ведь все «дела», допросы с пристрастием, расправы за письма протеста, адресованные руководителям страны, были акцией «устрашения», в этом был их смысл, — надо было заткнуть рот противникам подспудно, но твердо проводившейся ресталинизации. «Балтер — человек, убежденный в своей правоте, — подвел итог Юшин. — Его подпись — позиция. Все им сказанное — это его система взглядов, его кредо. Балтер хорошо понимает, что он сделал. Борис Исаакович и сегодня твердо стоит на своих позициях. Он не бросает слов на ветер. Сказанное им: „Судьей между нами будет время“, — фраза со значением. Письмо, подписанное им, больше, чем защита запутавшихся юнцов. Он придает письму смысл большой политической важности. Я считаю, что товарищи в „Юности“ хорошо и много сказали Балтеру, а вывод сделали слабый. Балтер где-то клевещет на нашу политическую жизнь. Он не может быть нашим единомышленником». По предложению Юшина бюро райкома единогласно исключило Балтера из партии…

Боюсь, как бы у читателей не создалось представления о Балтере как о человеке суровом, твердокаменном, аскетического склада. На самом деле внутренняя сила, командирская властность, фронтовая решительность уживались в нем с каким-то мальчишеством, с юношеской жадностью к жизни. У него была озорная улыбка — неожиданная для такого крупного, солидного, я бы даже сказал, почтенного вида человека. Вспоминая Бориса, я вижу его за шахматной доской — то торжествующего, предвкушающего близкую победу, то приунывшего — угроза поражения нависла над ним, то горячащегося: «Сколько можно предупреждать, что нельзя брать назад ход!». Вижу его за шахматами в Малеевке в холле перед библиотекой и кинозалом, в Коктебеле на пляже под палящим солнцем, в «Литературной газете» на Цветном бульваре, в комнате на шестом этаже, где размещался отдел русской литературы и где постоянно собирался самый разный литературный люд.

В «Литературке» кипели шахматные баталии, одним из главных участников которых был Борис, — это превратились в настоящее бедствие. «Вы должны покончить с этим безобразием, — отчитывала меня секретарь нашего отдела Инна Ивановна. — Если кто-нибудь из начальства поднимется к нам и увидит, что здесь творится, будет большой скандал». Иногда, не выдержав ее давления, я пытался увещевать игроков: «Ребята, вы совершенно распоясались, хотя бы шахматные часы припрятали». Это не помогало. Как только появлялся Борис (а он приходил регулярно, потому что рецензировал «самотечные» рукописи и отвечал на письма — этим зарабатывал тогда на жизнь), кто-нибудь из редакционных сотрудников или «гостей» тотчас усаживался с ним за шахматную доску. Однажды в нашем «ЦДЛ», когда собрались очень уж шумные посетители, я, открыв дверь, сказал строгим, «начальническим» тоном: «Что здесь происходит! Неужели нельзя потише! Вы же мешаете нашим сотрудникам… — здесь я сделал театральную паузу и, указав на Балтера и Сарнова, которые, увлеченные игрой, даже головы не повернули в мою сторону, — играть в шахматы!» Взрыв хохота все-таки оторвал их от доски, но они никак не могли взять в толк, над чем смеются…