реступив через порог, зацепившись за какую-то фразу, он тотчас включился в спор, стараясь перекричать их. В крайнем возбуждении он бегал по комнате и тер руки — такая у него привычка, не потирал, а именно тер, иногда стирая кожу до крови. Перешли, как говорится, на личности: «Ты бы меня посадил!» — «Нет, это ты бы меня отправил в лагерь!» Как хозяин я чувствовал себя крайне неловко: у меня дома хорошие люди разругались так, что, кажется, не будут здороваться друг с другом. На мое удивление, ушли они вместе, разговаривая вполне мирно, — разрядились.
Провожая их, я вспомнил сцену, которую мне однажды пришлось наблюдать, — совпадение было очень смешное, и я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. Я приехал в гости к приятелю на дачу. Мы пошли с ним пройтись по дачному поселку. У него была овчарка, он позвал ее, и она бежала впереди нас. На одном из соседних участков, увидев нашего пса, к забору кинулся огромный дог. Они так рычали и лаяли друг на друга, так бросались на разделяющий их забор, что, казалось, жаждали смертельной схватки. «Сейчас они загрызут друг друга», — с ужасом подумал я, увидев, что забор на этом участке поставлен только на фасаде. Но в том месте, где кончался забор и ничего уже не разделяло клокотавших от ярости собак, они вдруг перестали лаять и кидаться друг на друга. Выяснили отношения и расстались вполне миролюбиво — овчарка побежала впереди нас, а дог вернулся на свой участок. «И так каждый раз», — сказал мой приятель. Вот что я вспомнил, провожая моих друзей.
Может быть, армейское, командирское прошлое потому стало второй натурой Балтера, что он был кадровым военным, — еще до финской кампании закончил пехотное училище. В немыслимо тяжком сорок первом в отступающей армии, в частях, с великим трудом и кровью прорывающихся из клещей и окружений, многое держалось на таких лейтенантах, как тогда говорили, на «кубарях» (поясню, что это значит, людям молодым: до введения в 1943 году погон лейтенанты носили в петлицах квадратики, которые почему-то назывались «кубиками», «кубарями»). Как часто в ту горькую пору в должностях, которые до войны — еще несколько месяцев назад — им и не снились, они должны были действовать на свой страх и риск, не имея связи ни с вышестоящим командованием, ни с соседями, беря на себя всю меру ответственности за жизнь и смерть людей, посылаемых под губительный огонь.
Если Балтер оказывался вовлечен в какое-то дело, то так уж само собой получалось, что вскоре он становился его опорой, а часто и организатором. Некоторое время он прожил в Тарусе, какое-то жилье снимая там, работать в Москве, где они всей семьей жили в одной комнате, было трудно. Паустовский писал Инне Гофф в Москву: «Здесь в Тарусе поселился Балтер. А в селе Марфино в нескольких километрах от Тарусы живет Юрий Казаков. Как видите, Таруса становится литературным центром для молодых писателей». Борис стал одним из организаторов этого литературного землячества. Он не входил в редколлегию «Тарусских страниц», был лишь одним из авторов этого сборника — там под названием «Трое из одного города» опубликована первая часть его повести. Но и до того и после того, как на альманах — дитя «оттепели» — обрушился гнев идеологического начальства («Тарусские страницы» были не только осуждены за идейные пороки, — издателей, чтоб другим было неповадно, подвергли строгим наказаниям — уволили с работы, исключали из партии), — Борис принимал в этой сначала радостной, а потом горькой истории самое деятельное участие. Куда-то ходил, добивался справедливости, искал и подталкивал возможных заступников, помогал потерпевшим.
Когда после известного письма Александра Солженицына 4-му съезду писателей, в котором он призывал «добиваться упразднения всякой — явной и скрытой — цензуры над художественными произведениями», губительной для литературы, возникла идея коллективного письма в поддержку этого требования, одним из тех, кто энергично взялся за ее реализацию, был Балтер — звонил, ходил по домам. Письмо подписало восемьдесят четыре писателя, — думаю, что среди них немало тех, кого подвигнул на это Борис…
Природные доброта и отзывчивость сочетались у Бориса с благоприобретенными в немилосердной школе войны твердостью, безоглядной решительностью, жесткой требовательностью. И во всех нелегких ситуациях, на которые не скупилось наше время, он сначала думал о других, а потом о себе. Вечно он кого-то защищал и опекал, за кого-то хлопотал, охотно воспитывал заблудших и незаблудших молодых людей — и как ни странно, даже те из них, кто терпеть не мог поучений, к нему прислушивались. В нем была подчинявшая окружающих внутренняя сила; исповедуемые и проповедуемые им жизненные принципы были ясны и чисты, а главное, между словом и делом у него не было и малейшего зазора, он был человеком абсолютно, двухсотпроцентно надежным. В былые времена в армии люди такой породы становились «отцами-командирами» — так их называли. Подчиненные уважали и любили их, готовы были за них в огонь и в воду. Конечно, их побаивались — поблажек и спуску они не давали никому — и прежде всего самим себе, но были они столь же строги, сколь и справедливы, не только требовали, но и заботились, помогали, оберегали. Вот на чем покоился их непререкаемый естественный авторитет.
Помню как-то Борис пригласил съездить с ним в Тарусу навестить Константина Георгиевича Паустовского. Стояли волшебные сентябрьские дни. И у Константина Георгиевича возникла мысль всем вместе поехать по Оке, там поговорим, а он и рыбу половит — он тут же начал собирать удочки. Увы, выяснилось, что ни одна из лодок — у него их было две — к путешествию не готова, барахлили моторы. Пришлось отправиться на рейсовом речном трамвае. В дороге Константин Георгиевич, посмеиваясь, рассказывал — это сразу превращалось в новеллу: «А в прошлом году, когда здесь жил Борис, все было в полном порядке. Деньги плачу те же, что и прежде, но что я для них? А при Борисе механики по струнке ходили, все работало, как часы, — видно, угадывали в нем командира полка. Нет, не распекал, не ругался, даже голоса не повышал, если что не так. Только глянет и спросит: „Твоя как фамилия?“. И они чувствовали, что у него есть право наводить порядок, понимали, с кем имеют дело».
Это, наверное, прекрасно понимал и секретарь Фрунзенского райкома партии Юшин, который председательствовал на заседании бюро райкома, рассматривавшего персональное дело Балтера. Ни каяться, ни признавать какую-то не совершенную им ошибку Борис не собирался. Конечно, он и не думал отвечать на вопрос, кто предложил ему подписать коллективное письмо. А при рассмотрении такого рода дел этот вопрос был самым главным — надо было нравственно уничтожить «подписанта»: назовешь фамилию «организатора», станешь доносчиком — помилуют, ограничатся взысканием, не можешь поступить против совести, хочешь остаться порядочным человеком — исключат из партии со всеми последующими неприятностями.
По странному стечению обстоятельств ровно тридцать лет назад меня исключали из комсомола за то, что я не хотел верить, что моя мама враг народа. Мне было тогда девятнадцать лет. Ни мое участие в двух войнах, ни ранения, ни награды не могли смыть наложенного на меня клейма. Вплоть до XX съезда партии я был человеком второго сорта. Может быть, поэтому я так остро реагирую, когда мне представляется, что делаются попытки перечеркнуть решения XX и XXII съездов партии… Я защищал в письме себя, вас, любого гражданина от произвола и судебных ошибок, которыми так богато наше прошлое…
Для Юшина сразу же стало ясно, что Балтер не из тех, кто станет каяться, признавать ошибки, выдавать «зачинщиков». А именно этого и добивались; ведь все «дела», допросы с пристрастием, расправы за письма протеста, адресованные руководителям страны, были акцией «устрашения», в этом был их смысл, — надо было заткнуть рот противникам подспудно, но твердо проводившейся ресталинизации. «Балтер — человек, убежденный в своей правоте, — подвел итог Юшин. — Его подпись — позиция. Все им сказанное — это его система взглядов, его кредо. Балтер хорошо понимает, что он сделал. Борис Исаакович и сегодня твердо стоит на своих позициях. Он не бросает слов на ветер. Сказанное им: „Судьей между нами будет время“, — фраза со значением. Письмо, подписанное им, больше, чем защита запутавшихся юнцов. Он придает письму смысл большой политической важности. Я считаю, что товарищи в „Юности“ хорошо и много сказали Балтеру, а вывод сделали слабый. Балтер где-то клевещет на нашу политическую жизнь. Он не может быть нашим единомышленником». По предложению Юшина бюро райкома единогласно исключило Балтера из партии…
Боюсь, как бы у читателей не создалось представления о Балтере как о человеке суровом, твердокаменном, аскетического склада. На самом деле внутренняя сила, командирская властность, фронтовая решительность уживались в нем с каким-то мальчишеством, с юношеской жадностью к жизни. У него была озорная улыбка — неожиданная для такого крупного, солидного, я бы даже сказал, почтенного вида человека. Вспоминая Бориса, я вижу его за шахматной доской — то торжествующего, предвкушающего близкую победу, то приунывшего — угроза поражения нависла над ним, то горячащегося: «Сколько можно предупреждать, что нельзя брать назад ход!». Вижу его за шахматами в Малеевке в холле перед библиотекой и кинозалом, в Коктебеле на пляже под палящим солнцем, в «Литературной газете» на Цветном бульваре, в комнате на шестом этаже, где размещался отдел русской литературы и где постоянно собирался самый разный литературный люд.
В «Литературке» кипели шахматные баталии, одним из главных участников которых был Борис, — это превратились в настоящее бедствие. «Вы должны покончить с этим безобразием, — отчитывала меня секретарь нашего отдела Инна Ивановна. — Если кто-нибудь из начальства поднимется к нам и увидит, что здесь творится, будет большой скандал». Иногда, не выдержав ее давления, я пытался увещевать игроков: «Ребята, вы совершенно распоясались, хотя бы шахматные часы припрятали». Это не помогало. Как только появлялся Борис (а он приходил регулярно, потому что рецензировал «самотечные» рукописи и отвечал на письма — этим зарабатывал тогда на жизнь), кто-нибудь из редакционных сотрудников или «гостей» тотчас усаживался с ним за шахматную доску. Однажды в нашем «ЦДЛ», когда собрались очень уж шумные посетители, я, открыв дверь, сказал строгим, «начальническим» тоном: «Что здесь происходит! Неужели нельзя потише! Вы же мешаете нашим сотрудникам… — здесь я сделал театральную паузу и, указав на Балтера и Сарнова, которые, увлеченные игрой, даже головы не повернули в мою сторону, — играть в шахматы!» Взрыв хохота все-таки оторвал их от доски, но они никак не могли взять в толк, над чем смеются…