И все-таки история эта дорого ему обошлась. Его перестали печатать — к этому он был еще более или менее готов, хотя не ожидал, что зарабатывать что-то на жизнь будет делом непростым и нелегким. Пришлось взяться за переводы — вернее, переписывать корявые, не очень вразумительные подстрочники, но хорошо, что верные друзья поставляли хоть такую работу. Она его не вдохновляла, но что тут поделаешь, жить-то надо… Во всяком случае, эта работа его не оскорбляла, не ранила. А вот что он как человек чести и долга переживал болезненно, это предательство тех, кого числил в приятелях, в добрых малых, — со сталинских времен все это тянулось: от «опального» отшатывались, связи с ним прерывали, боясь внимания вездесущих органов. (Борис, кстати, был уверен, что за ним стали «присматривать».) Впрочем, на то оно и предательство, потому так больно и задевает, что не ждешь его. Известный театральный режиссер, по просьбе которого Балтер сделал инсценировку тургеневских «Отцов и детей», решив, что никто не осмелится защищать писателя, которого исключение из партии за «подписантство» поставило вне закона, присвоил себе авторство инсценировки. Дело дошло до суда, на котором мародер в последний момент дал задний ход. Думаю, что испугался того общественного резонанса, который неожиданно для него получила вся эта история, — на суд пришло довольно много писателей и деятелей искусства, чтобы продемонстрировать ему свое презрение…
Все чаще Борис стал болеть — сердце… Врачи рекомендовали ему больше времени проводить на свежем воздухе, лучше всего вообще поселиться где-нибудь за городом. Да он и сам хотел — такое у меня сложилось впечатление — отринуть столичную суету, приносившую ему тогда главным образом отрицательные эмоции, прийти в себя, обрести поколебленное душевное равновесие. Начались поиски загородного дома. Не помню, какие еще были варианты, но купил Борис дом в деревне Вертушино, которую лишь овраг — десять минут ходьбы — отделяет от дома творчества в Малеевке. Говорили, что Малеевка не лучшее место для сердечников, — не знаю, так ли это в действительности, не знаю, слышал ли об этом Борис. Но в том, что Борис выбрал Вертушино, свою роль сыграла не только дивная красота и покой этих мест, не только относительная дешевизна покупаемого дома, но и то, что в доме творчества есть врач (увы, умер Борис мгновенно, и этот врач ничем не мог ему помочь), есть московский телефон, что оттуда не так трудно добираться до железнодорожной станции. Важно было для него и то, что в доме творчества почти всегда живет кто-нибудь из друзей или добрых знакомых, будет с кем сыграть в шахматы или перемолвиться словом.
Хорошо известно, что это такое тогда в наших условиях купить и оформить дом, а потом его еще отремонтировать, а Борису пришлось чуть ли не строить его заново. Только благодаря упорству Бориса и тому, что он, как правило, сразу же располагал к себе людей, с которыми ему приходилось иметь дело, все это было проделано, по нашим меркам, в более или менее короткие сроки. Но за эти месяцы досталось Борису немало: пришлось обивать пороги — требовалось бесчисленное количество справок и подписей, ночевал в холодном доме, ел что придется и как придется, прошагал много километров в окрестных местах в поисках мастеров и стройматериалов. Борис притягивал к себе людей, у него сразу же возникли помощники. То, что поэт Николай Панченко, оказавшийся в пору этих работ в Малеевке, соорудил великолепный стол — так это был старый друг, но интерьером дома занимался и учитель из Рузы, любитель резьбы по дереву, — Борис с ним подружился.
Строился дом добротно, на долгие годы, Борис, городской житель, основательно — как все, что он делал в жизни, — занимался строительством, во все вникал. Был даже найден печник, который взялся сложить камин. Борис уверенно давал ему указания. Я не сомневался — и не скрывал этого, — что из этой затеи ничего путного не получится. И был посрамлен, присутствуя на первой топке, — камин функционировал идеально. Мы посмеивались: «Теперь у Балтера главное слово — „заподлицо“». Как-то я — мне эта сфера жизни была недоступна — полушутливо, полусерьезно сказал ему: «Ну, ты освоил еще одну специальность — прораба. Не пропадешь». Он принял этот комплимент как должное.
Когда были закончены главные работы — а не главным конца не бывает, до последнего своего дня Борис что-то достраивал, переделывал, совершенствовал, — дом его стал притягательным местом для всех друзей — старых и новых, — работавших или отдыхавших в Малеевке; вечерами туда тянулись на огонек, приятно было зимой посидеть у камина. Там читали стихи, слушали любимые пластинки Бориса, просто болтали, стало даже традицией праздновать там дни рождения и какие-то другие даты не только гостеприимных хозяев дома, но и временных обитателей Малеевки…
Долгое время — так мне кажется — Балтер не мог писать не только потому, что скверно себя чувствовал и был занят строительством дома. Видно, — осознанно или неосознанно, — боялся, что новая вещь будет слабее, чем «До свидания, мальчики», опасался, вдруг в результате всех мытарств, всех неприятностей незаметно для него самого в его душу проник страх перед правдой и этот внутренний редактор будет его сковывать, уводить на путь, что «протоптанней и легше». Незадолго до смерти он начал, наконец, писать новую повесть, работа у него пошла, он был ею захвачен. Однажды прочел нам две главы — они были по-настоящему хороши (и по тому времени явно «непроходимы», только в 1989 году их опубликовала «Юность»). Увы, написать новую книгу ему было не дано — остановилось сердце…
Говорят иногда, что же можно сделать для тех писателей, которые, как Балтер, испив горькую чашу невзгод и гонений, до срока ушли из жизни, — былого не воротить, их уже не воскресишь? Надо восстановить в полной мере их доброе имя. Это значит не только публично признать их правоту, признать, что они были примером порядочности, в трудные времена отстаивали достоинство писателя и литературы. Но и это еще не все, — быть может, важнее переиздать, возвратить отнятые на долгие годы у читателей их книги, такие, скажем, как «До свидания, мальчики», помогающие нам понять наше прошлое и нас самих, излучающие немеркнущий свет доброты и человечности. Будем помнить, что писатель не умирает, если живы его книги, если их читают…
1993
«Он был человеком на своем месте»О генерале Давиде Иосифовиче Ортенберге
Давид Иосифович часто звонил мне, у нас были уже многолетние добрые отношения. Иногда с самыми неожиданными вопросами, поначалу удивлявшими меня.
В тот раз вопрос я не расслышал. Понял, что он читает:
— «Из всех сотрудников газеты Ортенберг больше всего любил Симонова: вероятно, киплинговские нотки, которые проскальзывали в очерках и стихах Симонова, отвечали его наклонностям».
— Это, — говорю ему, — из «Люди, годы, жизнь» Эренбурга.
— Знаю, я ведь держу в руках книгу Эренбурга. А что значит «киплинговские нотки»? Вот что я хотел у вас спросить.
Объясняю, что это романтика солдатского мужества, трудной солдатской службы.
— Да? А кто такой Киплинг?
Незадолго перед этим у Давида Иосифовича возник другой вопрос:
— Как это говорят, когда хотят проскочить между тем и этим? Какие-то иностранные названия.
Между Сциллой и Харибдой.
— Это где?
— Это не местность, это мифические чудовища.
Эренбург писал в своих мемуарах:
«Пожаловаться на Ортенберга я не могу; порой он на меня сердился и все же статью печатал. Однажды он вызвал Морана (наиболее эрудированного сотрудника газеты) проверить, действительно ли существовали эринии, пожалуй, он был прав — фронтовики не обязаны были знать греческую мифологию, он протестовал также против „рептилий“, против ссылки на Тютчева, протестовал и, однако, печатал».
Я слышал эту историю от Ильи Григорьевича до того, как была написана пятая книга его мемуаров. В этом рассказе, уламывая Эренбурга снять из статьи «эриний», генерал вызывал, правда, не Морана (человека действительно образованного), а литературного секретаря редакции Вистенецкого, который был большим эрудитом только в глазах Давида Иосифовича, и спрашивал у него, кто такие эринии. И с торжеством и укором говорил Эренбургу: «Видите, Илья Григорьевич, даже Вистенецкий не знает». Видно, это «даже» очень смешило Эренбурга не только тогда, когда он рассказывал эту историю, но и тогда, когда она произошла.
Что поделаешь, так уж сложилась судьба Ортенберга, что толком ему не пришлось учиться. Закончив семь классов, он нигде, кроме одногодичных партшкол, обыкновенной и высшей, не учился. Учила его жизнь, работа, но только потому, что он хотел и умел учиться, и учеником был очень толковым. Журналистика оказалась его призванием, редактором он был милостью божьей. Так что не стоит придавать большого значения тому, что он не слышал об английском поэте Редьярде Киплинге (могли вообще его, «чоновца», комсомольца двадцатых годов, интересовать поэт, о котором в Краткой литературной энциклопедии сказано, что он «прославлял „цивилизаторскую“ миссию англо-саксонской расы среди „отсталых“ народов Востока»?) или не знал, кто такие эринии…
С Ортенбергом меня когда-то познакомил Константин Симонов. Представляя мне Давида Иосифовича, он сказал: «Это мой главный редактор». Симонов был тогда очень популярным, можно даже сказать, знаменитым писателем, к тому времени он уже сам побывал и главным редактором «Литературной газеты» и дважды «Нового мира», а Ортенберг стал пенсионером, который, чтобы чем-то себя занять — не мог сидеть без дела, — составлял какой-то сборник, связанный с войной, для Политиздата, но в сознании Симонова он оставался главным в его жизни редактором.
Приближалось тридцатилетие «малой» войны на Халхин-Голе, и мне пришла в голову мысль уговорить генерала написать воспоминания о писателях, работавших в «Героической красноармейской» — газете нашей группы войск, сражавшихся там в 1939 году с японцами, газету эту с определенного момента стал редактировать отправленный на Халхин-Гол в связи с другим делом Ортенберг. В универс