Записки пожилого человека — страница 90 из 124

Через несколько лет под эгидой Совета по кибернетике Академии наук Гастев выпустил специальную монографию «Голоморфизмы и модели», в предисловии в числе зарубежных коллег, оказавших ему реальную помощь, он снова назвал Чейна и Стокса. И эта выходка сошла ему с рук, хотя книга вызвала скандал: он поблагодарил в предисловии и математика Есенина-Вольпина — диссидента, выдворенного из страны.

Дядя Джо

Моя приятельница по студенческим и аспирантским годам Седа Масчан, работавшая затем ученым секретарем Научного совета по кибернетике Академии наук, рассказывала. Этот совет принимал коллегу из США, Седа показывала гостье Москву. Побывали в недавно открытом для посетителей Кремле, на Красной площади. Американку, у которой были весьма скудные и туманные представления о советской истории, заинтересовал мавзолей. Пошли в мавзолей. Когда вышли, она говорит:

— Я узнала, это дядя Джо [распространенная у американцев кличка Сталина. — Л. Л.] там лежит. А что за парень рядом с ним?

Хочется, чтобы новый царь был хорошим

XX съезд партии, доклад Хрущева о так называемом, вернее, так названном «культе личности», возвращение из лагерей и ссылок осужденных по 58-й статье «врагов народа», а потом и начавшаяся (пусть и шедшая со скрипом) их реабилитация — все то, чему Эренбург дал название «оттепель», родило большие надежды, первые глотки воздуха свободы и правды кружили головы.

В разговоре с отцом мой друг, известный летчик-испытатель Марк Галлай хвалил Хрущева — с ним тогда были связаны наши надежды. Остужая, опуская его на землю, отец сказал — не споря с ним, а призывая его к трезвости: «Марик, это пока первый новый царь в твоей взрослой жизни».

Социализм с человеческим лицом

В самом начале хрущевской «оттепели» я прочитал переведенную с итальянского биографию Антонио Грамши. Грамши мы тогда очень интересовались, надеясь, что его труды помогут очистить марксизм от сталинщины, и начавшиеся в стране перемены приведут нас, как это потом, во время «пражской весны», было названо, к «социализму с человеческим лицом». Одна цитата из Грамши в этой книге показалась мне столь проницательной, столь злободневной, что я выписал ее и сохранил.

«Революции, — писал Грамши, — нужны люди с ясным умом, люди дела, которые позаботились бы, чтобы в булочных всегда был хлеб, чтобы движение поездов происходило точно по расписанию; люди, которые снабдили бы предприятия сырьем, сумели наладить в стране обмен промышленной и сельскохозяйственной продукцией, обеспечили свободу и личную безопасность граждан, защитили их от нападений бандитов, обеспечили правильное развитие всей общественной жизни страны, а не обрекали народ на отчаяние, на безумную междоусобную резню. Смех (и слезы) вызывают попытки разрешить какую-либо из этих проблем хотя бы в масштабах одной деревни, насчитывающей сотню жителей, посредством показного воодушевления и безудержной фразеологии. Тот, чья деятельность сводится лишь к напыщенной фразеологии, к неудержимому словоизлиянию, к романтическому воодушевлению, тот — демагог, а не революционер».

Грамши намечал для итальянских коммунистов программу действий на тот случай, если они придут к власти. История такой случай им не предоставила. У нас же власть семь с лишним десятилетий находилась в руках коммунистических правителей, но ни одна из проблем, о которых пишет Грамши, не была решена. Увы, правили нами не люди дела, а специалисты по показному воодушевлению.

Трудности, преподносившиеся как временные, стали постоянными. Сколько себя помню, стоял в бесконечных, многочасовых очередях — со школьных лет до спасительных гайдаровских реформ. Перед этими реформами, которые многие нынче клянут, в продовольственных магазинах уже ничего не было, кроме продавщиц и минеральной воды, да и то не летом, — летом и минеральная вода исчезала. Стоять приходилось за всем: за хлебом, за керосином, за железнодорожными билетами, за книгами (даже в привилегированной писательской книжной лавке), за молоком и кефиром, за гвоздями, за сахаром, за тетрадями, за ватой. Всего не перечислишь. О мясе, колбасе, рыбе я и не говорю. Тогда в разговорах в ходу было издевательское «Чего только у нас нет!» и «Шаром покати — любимый спорт советской торговли». Вот они, те смех и слезы, о которых писал Грамши.

А когда «выбрасывали» (словечко той поры) сигареты и водку, для наведения порядка призывались наряды милиции. Анекдот того времени — водитель автобуса объявляет: «Остановка „Винный магазин“, следующая остановка „Конец очереди за водкой“». Плетеную сумку, которую на всякий случай всегда носили с собой, народ-языкотворец удивительно точно назвал «авоськой». Советский человек отправлялся в магазин как на охоту, повезет — не повезет, «авоська» нужна была, а вдруг все-таки подстрелит что-нибудь.

Ближайшим ко мне магазином был огромный четырехэтажный «Военторг». Как-то я пошел туда — понадобился канцелярский клей. Жена вслед: «Купи, если будет, мыло». Поднялся на четвертый этаж, где был отдел канцелярских товаров, — клея нет. Спустился на третий, где парфюмерия, — пусто, мыла не было. Но на втором вдруг увидел: на тележке что-то везут, а за тележкой уже движется небольшая очередь — человек десять. Спрашиваю: «Что будут давать?» Отвечают: «Простыни». Стал в очередь, купил простыни. Дома жене говорю: «Клея нет, мыла тоже не было, но вот купил простыни». Жена одобрила, простыни были дефицитом (еще одно расхожее слово тех лет). Все тогда было дефицитом.

И чем дольше я жил, тем яснее мне становилось, что при этом строе программа Грамши неосуществима. Социализма с человеческим лицом не будет.

Следуя мудрым указаниям

Указания партии, какими бы бредовыми они ни были, должны были выполняться неукоснительно. Так оно и было, хотя справедливости ради надо сказать, что немало людей делали это по гнетущей обязанности — лишь бы не вязались, лишь бы не попасть в «штрафники». Но были и энтузиасты, подхватывавшие очередное мудрое указание, старавшиеся его углубить, расширить, творчески развить. Иногда по глупости, чаще стараясь выслужиться, отличиться.

Когда после смерти Сталина и XX съезда власти пустили в ход эвфемистическую формулу «последствия культа личности», на ученом совете известный пушкинист Дмитрий Дмитриевич Благой выступил с идеей создать новаторский курс истории литературы, который будет строиться не по писателям, ибо это отрыжка «культа личности», а по выдающимся произведениям.

От угодливой прыти маститого ученого всем было неловко, но спорить с ним не стали — хорошо знали, что бывает с теми, кто становится поперек раздуваемой кампании.

Взорвался Николай Каллиникович Гудзий: «Культ царей и диктаторов омерзителен. А культ Пушкина и Толстого прекрасен, потому что Пушкин — божество в литературе, потому что Толстой — властитель дум и мудрый учитель, и поклонение им не унижает, а возвышает», — не говорил, а кричал он.

Прошло два с лишним десятилетия. В Институте мировой литературы собрание, посвященное выдвижению на Ленинскую премию трилогии Брежнева. Выступает ставший уже членкором Благой, он заходится от восторга: это классика исторической прозы, которая должна стоять рядом с «Капитанской дочкой» и «Тарасом Бульбой».

И почерк, и произношение

Бывают же такие совпадения… С уже упоминавшейся в этих записках моей приятельницей Седой Масчан мы не только родились в один день, но и в один и тот же день защищали кандидатские диссертации. И один из оппонентов у нас был общий — Владимир Родионович Щербина, долгие годы занимавший пост заместителя директора Института мировой литературы, на склоне дней неожиданно для всех по счастливо для него сложившемуся предвыборному пасьянсу даже ставший членом-корреспондентом Академии наук.

Когда мы договаривались с нашим оппонентом, куда доставить ему диссертации, он сказал, чтобы мы представили ему по два экземпляра авторефератов. Это показалось мне странным. Но обученный в армии тому, что начальству не задают вопросов, спрашивает только оно, я не стал выяснять, зачем ему два экземпляра. Все стало ясно, когда он вручил нам черновики отзывов, которые мы должны были перепечатать и в чистом виде он их подпишет. Черновики вид имели довольно странный: из авторефератов наш оппонент вырезал разные куски, наклеивал их на чистый лист, а между ними вписывал одну-две фразы, а иногда всего несколько слов. Эта рационализация забавляла, если бы не почерк, которым были написаны немногословные комментарии к цитатам из наших авторефератов. Почерк был совершенно не читаемый. Мы убили два вечера, расшифровывая в четыре глаза ребусы, к этой работе мы вынуждены были даже привлечь родственников. Потом мне приходилось иметь дело с ИМЛИ, и я узнал, что там в машбюро была только одна машинистка, способная разобрать то, что писал Щербина.

Должен заметить, что Владимир Родионович и говорил, как писал. Речи его для слушателей были темны. Сказать, что во рту у него была каша, еще ничего не сказать. Он словно бы камни ворочал во рту.

Когда Лия Михайловна Розенблюм защищала докторскую диссертацию, Щербина председательствовал на ученом совете. Он задал ей два вопроса. Что его интересовало, я не смог разобрать. Лия Михайловна, однако, отвечала ему очень толково, демонстрируя ум и эрудицию. Когда перед голосованием объявили перерыв, я сказал Лии Михайловне, что защищалась она с блеском, в чем я был заранее уверен. Но для меня остается загадкой, как ей удалось понять, что у нее спрашивал председатель ученого совета.

Впрочем, однажды я слышал четкое и ясное выступление Щербины, он просто чеканил фразы и слова. Возмущение и гнев пробудили в нем златоуста. А были они вызваны тем, что Кочетов обвинил его в ревизионизме. Конечно, это была напраслина, я бы даже сказал клевета. В заметке, посвященной Щербине в Краткой литературной энциклопедии, совершенно справедливо говорится: «В своих критич. статьях и литературоведч. трудах Щ. выступает в защиту социалистического реализма, борется с бурж. иск-вом». Но Владимир Родионович, насколько я помню, крови не жаждал, к расправам не призывал. Для Кочетова же, который мечтал о возвращении сталинских времен и нравов, этого было вполне достаточно, чтобы обвинить Щербину в ревизионизме.