И она снова легонько вздыхает и снова принимается лущить тыквенные семечки.
— Нет, — бормочу я, — нет, там волков не бывает. Как можно! Какие там волки! Нет… нет…
Я запинаюсь, заикаюсь; мне совестно глянуть в лицо доверчивой волоокой собеседницы.
— Как нет! Вон в Грайворонах так мужика съели. Он поехал за дровами, а они его и съели. Ох! как подумать, какие на белом свете страсти!
И вздыхает.
— Д-да, — отвечаю я.
— Такие страсти, что избави нас господи!
И снова вздох, еще глубже, а затем истребленье тыквенных семечек.
Я стою как на горячих угольях. Где Настя? Слышит ли наш разговор? Если слышит, неужели не выйдет?
— А то вот еще недавно один пан застрелился из ружья: хотел в зайца, да заместо зайца в свою грудь, в самое сердце!
Снова вздох и выплюнутое семечко.
— Где ж это?
— В Соколовке. И такое, сказывают, у этого пана тело белое — белое-пребелое! И жена его, сказывают, так по нем плачет! И мать тоже плачет; и дети плачут… Ох! беда!
И снова вздох, выплюнутое семечко и восклицание:
— Какие этого году семечки червивые! Что ни возьмешь в рот, то одна червоточина! Ох!
В это время к крылечку приближается работница Лизавета с охапкой хворосту.
— Лизавета, а Лизавета! что ж это ссмечки-то все червивые?
— А что ж мне с ними делать? — отвечает Лизавета.
— Вот так-то всегда! Ох!
— Что ж всегда!
— Ох!
— Чего это вы охаете? Нечего вам совсем охать. Вам радоваться надо!
Ненила снова охает.
Лизавета скрывается за дверями, и я слышу, как в глубине иерейского жилища она говорит Насте:
— Сестрица ваша закручинилась: все охает сидит; пошли бы вы ее разговорили.
Несравненная Лизавета! я мысленно послал ей тысячу благословений за эти слова.
Немного погодя Настя вышла на крылечко и села возле сестры.
Я ожидал, что она, увидав меня с Ненилою, изумится, но она, повидимому, нисколько не изумилась, с пленительнейшею приветливостию сказала мне:
— Здравствуй, Тимош!
И ласково погладила меня по головке.
"Она, видно, уж слышала, что я тут, — подумал я. — Ах, если б теперь Ненила куда-нибудь делась! Что бы Настя мне сказала? Какая она белая нынче! И изморенная какая!"
— Что ж не сядешь, Тимош? — сказала Настя. — Садись.
Я сел около них, ступенькой ниже. Ненила лущила семечки и охала. Настя некоторое время молчала. Я украдкой взглянул на нее; лицо ее было очень задумчиво.
Наконец она сказала:
— Ненила, чего ты все вздыхаешь?
— Да страшно! — ответила Ненила с таким вздохом, который мог бы с успехом свалить годовалого быка.
— Чего ж ты боишься?
— А как бить будет?
— Может, он бить не будет.
— А как будет?
Настя с минуту помолчала, потом сказала:
— Неизвестно, что будет, — чего ж загодя печалиться?
Но вслед за тем она сама тихонько вздохнула и слегка, чуть-чуть усмехнулась, как бы признавая, что такая философия хотя прекрасна и похвальна, но к делу неприменима.
— Кабы я знала, что он бить не будет, так я бы не печалилась, — сказала Ненила. — Ох!
Несколько минут длилось молчание.
— Хоть бы уж папенька с маменькой лисий салоп мне справили, все б мне легче было! — проговорила Ненила. — Справят они, Настя?
— Верно, справят.
— И чтоб атласом покрыть или гранитуром. И покрышку малиновую. К лисице малиновое очень идет. Правда?
— Правда.
— Ну, и чтоб тоже они мне шаль новую дали. Что ж, как я буду замужем без шали? Теперь всем в приданое шали дают. А маменька кричит: "Обойдется!" Уж это лучше совсем замуж не ходить, если шали не дадут! Мне только стыд один будет! Ох, господи, вот беда-то!
Она встала.
— Куда ты? — спросила Настя.
— Напиться. Уж какие эти семечки нынче червивые! Во рту даже горько стало! Ох!
Наконец она скрылась!
Сердце запрыгало у меня в груди, и туман застлал глаза.
Как она теперь взглянет? Что она теперь скажет?
Но она и не глядела и не говорила. Глаза ее были устремлены вдаль, и мыслями она витала где-то далеко-далеко. Слабый румянец проступал у нее в лице, понемногу разливался-разливался и вдруг вспыхивал яркой зарей, глаза начинали лучиться, и вся она словно разгоралась; вслед за тем она бледнела и вся утихала.
"Что с нею? — думал я с тоскою. — И она все забыла?"
— Ты мне лучше грушовничку[7] подай, — доносился из внутренности жилища голос Ненилы.
Ненила могла каждую минуту появиться! Я не помнил себя.
— Помните, — прошептал я, задыхаясь от волнения, — помните, как вчера весело было? Там, в лесу…
Она поглядела на меня, как бы вопрошая, кто я такой и откуда взялся, но тотчас же все сообразила и ответила, улыбаясь:
— Ах ты, лакомка!
— Я не лакомка, — ответил я с отчаянием. — Я не про ягоды… а так было весело… Я бы все так гулял!
— Ишь, гулена! А кабы тебя за работу посадить? а?
Она, улыбаясь, слегка притронулась к моей щеке, как бы угрожая ущипнуть, но все это вдруг словно оборвалось — и улыбка, и слова, и ласка. Она побледнела, сложила руки на коленях, умолкла и снова принялась глядеть вдаль.
Между тем я уже слышал развалистую походку Ненилы.
— Пойдете опять… в воскресенье… туда… в лес… как вчера?.. — прошептал я, трепещущий.
Настя встрепенулась, как бы испуганно взглянула на меня и с живостию ответила:
— Не знаю.
— Пойдемте! — начал я молить ее, чуть не плача. — Пойдемте!
— Ну, хорошо, я пойду.
— Пойдете? Правда?
— Пойду, пойду, — проговорила она и вдруг встала, облилась вся алым румянцем и снова поместилась на ступеньке крылечка и задумалась.
— И грушовник у нас какой нынче, — сказала Немила, появляясь в дверях. — Совсем в нем смаку нет: пьешь, а все одно что мякинный настой! Ох!
Она тяжело опустилась на ступеньку крылечка, на прежнее место.
— Ох!
И громко, каким-то особенным образом икнула. Со стороны можно было подумать, что звук этот произведен звонкоголосой иволгой. И оказала:
— Это, видно, он меня поминает: так с засердцов и взяло! Ах, беда, беда! Будет он меня бить! Кабы он хоть не рябой был, все бы легче! А то как он еще рябой! Тогда просто хоть умирай ложись.
— С чего ты взяла, что он рябой? — сказала Настя. — Говорили: красавец!
— Что говорили! Завсегда невест обманывают. Вон Крестовоздвиженской Кадочке сказали, что красавец, а он рябой-прерябой, точно исклеванный, макушка лысая, как колено, и сам красный. И драчун. И на первый день ее откатал. Ох!
— И что это вы все такое прибираете! — сказала Лизавета, появляясь с решетом в руках. — Это вы, Ненила Еремеевна, все с жиру!
— Погоди: пропадет у меня весь жир-то! — отвечала Ненила меланхолически. ~ Весь пропадет, как есть до последней капли!
— А может, вас разнесет, как грайворонскую попадью.
— Нет, уж прощай мое веселье! Пришла беда! Пропаду! Ох!
Столь трагические слова странно звучали в устах Ненилы; в этот день она особенно поражала взоры яркостию ланит, крепостью тела и живостию аппетита: после тыквенных семечек и грушовника она вынесла себе ватрушку необычайных размеров, которая в ее руках быстро исчезала.
— Пойдемте-ка лучше стручки рвать к обеду, — сказала Лизавета.
— Кабы меня к Крестовоздвиженским маменька отпустила, так я бы там хоть на картах погадала.
— Что ж, вы попроситесь, — может, и отпустит. А теперь пойдемте покуда за стручками.
— Нешто вправду пойти?
— Пойдемте!
— Ну, пойдем.
Она встала со вздохом и развалистым шагом последовала за проворною моею благодетельницею Лизаветою на огород. Сделав несколько шагов, она обернулась и крикнула:
— Настя, что ж ты не идешь?
— Я тут посижу, — отвечала Настя.
— Иди, вместе все веселее, — настаивала Ненила.
Настя было приподнялась, но тотчас же снова села на ступеньке и, казалось, забыла обо всем ее окружающем.
Тщетно я старался привлечь ее внимание робким покашливанием, вздохами, постукиваньем ногтями по ступеньке; я даже несколько раз умышленно ронял свою шапку так, что она падала прямо перед ее глазами, — все без успеха!
"Верно, что-нибудь случилось, только я этого не знаю, — думал я. — Но что же случилось?"
И, тоскуя, я терялся в недоумениях.
Незаметно подъюркнувший к нам пономарь спугнул Настину задумчивость и спутал нити моих унылых соображений.
— Здравствуйте, Настасья Еремеевна, — начал он тараторить. — Как вы в своем драгоценном здравии? Поздравляю вас, Настасья Еремеевна, с радостью. Желаю и вам того же, что сестрице вашей господь посылает. Вот, говорят, нету правды на земле, — правда есть! Господь всегда взыщет благочестивых своею милостию. Вот и взыскал он ваших родителей, Настасья Еремеевна, и взыскал… Вы, Настасья Еремеевна, и сестрица ваша, все одно как цветы прекрасные: всякое око вами пленяется. Куда ни пойду, ни поеду, все слышу: красавицы дочери у отца Еремея, красавицы! Да, думаю, уж насчет красоты будьте спокойны: Соломонова царица перед их красотой спрячется! Исходи весь свет, так не сыщешь таких, как наша Настасья Еремеевна да Ненила Еремеевна! Уж это и враг их, и то должен им приписать! Как глянешь на Настасью Еремеевну да на Ненилу Еремеевну, так потом на других и глядеть нельзя: просто глаза сами закрываются! Вот недавно посмотрел я на Крестовоздвиженских, на дочек отца Петра, так ведь даже я ахнул: совсем в них никаких прелестей нету! Ну, известно, и женихов таких нету! Наш женишок в воскресенье пожалует, Настасья Еремеевна?
— Да, в воскресенье, — ответила Настя.
— Сокол, говорят, настоящий как есть сокол! И денег у него, говорят, целая казна! Просто куры не клюют!
— Да, говорят, богатый, — отвечала Настя.
— Дай господи вашим родителям за их благочестие и милосердие! — сказал лицемерный пономарь, набожно поднял свои лукавые глаза к небу и осенил себя крестным знамением.
— Не засиделась у нас Ненила Еремеевна, — продолжал он, — не засиделась! Не успели мы и наглядеться на нее! Так-то и вы, Настасья Еремеевна, того и гляди, что покинете нас сиротами.