ебо зловещей каменной громадой.
Карты у меня не было. Карт не было как класса. Никаких хоженых маршрутов. Только лесные тропы, протоптанные звероловами. Время от времени эти низкорослые молчуны в набедренных повязках выбирались из зарослей обменять что-нибудь у лесорубов и тут же скрывались обратно.
Я выработал систему постепенного углубления в лес, помогающую мне меньше волноваться, опасаясь потеряться. В первый день я прошагал по первой тропе около часа — до крупной развилки. Там я немного постоял, походил по развилке, пока в памяти не запечатлелись растущие там деревья, и я не научился узнавать выбранный путь (вроде бы ведущий к пику) с обеих сторон. Посидел, набросал карту разветвляющейся тропы, зарисовал деревья. Поиграл немного на флейте — и все, на сегодня хватит, пора обратно.
На следующий день я зашел за развилку, оставил позади еще две и шагал, пока не стало слишком страшно, — тогда я повернул обратно и повторил пройденные. При мысли, что теперь мне более или менее знакомы все намеченные за день тропы, за исключением самых дальних, становилось спокойнее. Так я и продвигался в ритме предвкушения — каждый день все ближе и ближе к горе, постепенно осваиваясь в лесу.
Он был густым, головокружительно заросшим, от его непролазности хотелось кричать. Темный, влажный, тенистый полог. Шестиметровые папоротники, образцово-классические лианы для раскачивания, на узких тропинках местами ступаешь не по земле, а по корням и огромным перегнивающим листьям. Между полуднем и сумерками каждый день проливается прохладный дождь, легкий, бодрящий, и ты ловишь его струи, запрокинув голову. Под ногами хрустит и тянет прелью. Часто тропинка идет вдоль глубокого оврага, на дне которого журчит ручей, скрытый от глаз исполинскими папоротниками.
Примерно на пятый день, пройдя по тропе миль семь-восемь, я набрел на первую деревню, ютившуюся на небольшой прогалине. На склоне, расчищенном от леса, но еще не перешедшем в гранитную стену, зеленело около акра кукурузы. Четыре примитивнейшие хижины. Людей, наверное, с десяток — поджарые, мускулистые, худые, молчаливые, в звериных шкурах. У некоторых пластина в губе. Женщины курят длинные трубки. Меня приветствовали поклоном, но не проронили ни слова. Я посидел немного и, когда почувствовал себя совсем неуютно, изобразил жестами, что иду вон к той большой горе, которая теперь громоздилась еще ближе, — и меня направили по нужной тропе. А потом, едва я собрался уходить, привели мальчишку лет десяти. С конъюнктивитом. Показали на глаз, показали на меня. Может, я посмотрю? Почему, скажите на милость, раз я белый, чужой и ношу одежду, я обязательно должен знать, что делать? В принципе я догадывался, что делать. У меня с собой была антибактериальная мазь и тетрациклин, и я, в очередной раз изображая Альберта Швейцера, пустил в ход и то и другое. Попросил принести воды из реки, попросил паренька вымыть руки, попросил его отца вымыть руки, прежде чем дотрагиваться до ребенка. Мы намазали глаз, и я изобразил жестами, что на следующий день принесу еще.
Так у меня появилась своя деревня. Я проходил через нее каждый день, продвигаясь все ближе к горе. Каждый день я мазал мальчику глаз и давал антибиотики. Потом мне привели мужчину с разодранным бедром, его я тоже лечил. Мне привели женщину с жутким туберкулезным кашлем — я дал понять, что тут бессилен, они вроде смирились. Народ становился разговорчивее, мне принесли кукурузы. Кто-то вытащил цанцу — музыкальный инструмент, деревянную коробочку с полудюжиной металлических язычков разной длины. Дергаешь язычок, раздается бренчащая нота. Поселяне играли умопомрачительно, одной рукой, в пульсирующем меняющемся ритме и непостижимой для меня гармонии. Я в ответ сыграл на флейте. Как-то раз я, отклонившись от дневного маршрута, выбрался с ними охотиться на обезьян. Мы крались через лес. Рядом с неслышно скользящими сквозь дебри охотниками я со своим исполинским ростом метр шестьдесят восемь чувствовал себя неуклюжим неповоротливым верзилой. Где-то наверху, на деревьях, обитали колобусы. Меня, разумеется, тянуло болеть за обезьян, но я то и дело сбивался на предвкушение — а что если и вправду поймают. Пущенная одним из охотников стрела попала в цель, и обезьяна рухнула на землю под отвратительный хруст ломающихся веток и верещание сородичей, которые кинулись удирать на руках сквозь верхний ярус. Обезьяну притащили в деревню. Там добычу — молодого самца — освежевали и сварили, из котла наружу торчала его рука. Только тогда я заметил подстилку из обезьяньей шкуры и одежду из обезьяньих шкур. От мяса я отказался, но посидел рядом, пока поселяне ели — к горлу подкатывал комок, меня переполняли эмоции.
День за днем я пробиваюсь к горе, глаз у мальчика выглядит приличнее. Я им всем уже как отец — и бог антибиотиков. Дней через десять я вышел к следующей деревне у самого подножия горы. Гора за это время приобрела для меня на редкость зловещий вид. Огромные, закрывающие полнеба, безмолвные, клыкастые, мрачные и величественные скалы со сложным напластованием пород, возносящиеся над джунглями, как цитадель разрушенной империи Зиндж. А на краю последнего равнинного клочка джунглей, у самого подножия, примостилась еще одна деревушка — словно ее жители унаследовали миссию предков, служивших последним правителям империи тысячу лет назад, и по-прежнему охраняли подступы к горе.
Добравшись до деревни, я увидел уже известный мне контингент. Ту первую деревню, имени Альберта Швейцера, населяли туземные горные охотники, жившие здесь испокон веков и для меня ставшие этническим открытием. А в этой, как выяснилось, собрались беженцы — обитатели пустыни, лет десять назад укрывшиеся здесь от очередного обострения гражданской войны. Они были из племени тука, очень близкого к народу туркана, живущему в кенийской пустыне по ту сторону границы. Родные знакомые черты — эти пластины в губе и шейные кольца я идентифицирую где угодно. А также вздутые животы у детей, кашель и гноящиеся язвы. Я знал около полудюжины слов на их языке, и мы с самого начала отлично поладили. Как будто домой вернулся. Я в два счета договорился с одним из жителей по имени Кассиано, что приду снова через день-другой и он проводит меня на гору — невероятную кручу, теперь рвущуюся ввысь прямо из деревьев позади хижин.
Два дня спустя я прибыл к ним уже под вечер. Кассиано уговорил меня не ставить палатку и ночевать в его в хижине. Сам он спал в соседней, у своего брата.
Я уже заметил, что жители второй деревни, веками обитавшие в пустыне, за десять лет так и не приспособились к новым условиям. Они разводили в хижине костер — как-то ведь надо спасаться от горного холода, — но сохраняли прежнюю, пустынную конструкцию жилища, подразумевающую полное закупоривание. В результате хижины были немилосердно задымлены, вся деревня ходила с красными глазами и туберкулезным кашлем. Как только Кассиано удалился, я потушил оставленный на ночь огонь — спальник у меня теплый, а от дыма уже тошнит. Я заснул.
Около полуночи обнаружилось еще одно обстоятельство, вынуждавшее поселян поддерживать огонь до утра. Меня разбудил звук, от которого я буду вздрагивать до конца жизни. «Ого, дождь», — подумал я в полусне. «На меня льет», — подумал я, постепенно просыпаясь. Капли шлепались на спальник, на лицо. И тут я вспомнил, что ночую под крышей. Сон мигом слетел. На мне что-то шевелилось. Шевелились мои волосы. Я посветил фонариком вокруг. Ночной костер оставляли, чтобы дым просачивался через соломенную кровлю и отгонял гигантских тараканов. А поскольку дыма не было, тараканы хлынули внутрь, облепляя мешки с кукурузной мукой. Но главная беда была не в них. Следом за тараканами нагрянули муравьи-легионеры.
Утверждаю со всей ответственностью: муравьи-легионеры — самые отвратительные, невыносимые и ужасающие существа во всей Африке. Одно их соседство вызывает у меня корчи, стенания, трясучку и пляску святого Витта. Они кочуют полчищами, покрывающими не один гектар. Огромные твари, способные вырывать своими жвалами целые куски мяса. Они ползают по тебе бесшумно, пока первый смельчак не укусит, и тогда, повинуясь феромонному сигналу тревоги, они набрасываются все разом. Они отъедают веки, ноздри и мягкие ткани. Кидаются на кого угодно, в сельских больницах губят лежачих, неспособных убежать. Впиваясь, они сжимают челюсти так крепко, что при попытке оторвать муравья голова вместе со жвалами остается в теле жертвы. Масаи используют их для зашивания ран — случись кому-нибудь серьезно порезаться, хватаешь муравья-легионера, стягиваешь края раны, даешь разозленному муравью вцепиться и откручиваешь тело, так и штопая порез ровным рядом муравьиных голов.
Но отвратительнее всего в них то, что они шипят при нападении. Кошмар наяву — шипение муравьиного легиона, марширующего рядом с тобой через поле.
Хижина кишела муравьями, падавшими на меня с кровли. Я их не интересовал. Пока. Они кромсали орду тараканов. Тараканами были облеплены все мешки с кукурузной мукой, к которым с пола тянулся жуткий трехмерный мост из вцепившихся друг в друга муравьев, переправляющих вниз добычу, в десять раз превосходящую их размерами. Меня они покрывали ковром, я до поры до времени был для них вроде мебели.
Нужно было выбираться. Если шевельнуться и раздавить муравья на полу, они кинутся в атаку, но другого выхода нет. Знать бы, не перекрыты ли подступы к хижине муравьиной колонной. Если да, остается только нестись со всех ног в ночные джунгли, пока от них не оторвешься.
Сосчитав про себя, я выждал и вскочил. На втором шаге меня словно кипятком облили. Жжет, повсюду жжет. Хлопаешь тут и там, вопишь, отцепляешь, ломишься наружу. Один на веке, один на губах, невесть сколько в ширинке, пропади они пропадом. Вылетаю из хижины, с воплями сбрасываю одежду, катаюсь по земле. Слава богу, легионы все-таки наступают с тыла, а не с флангов. Я молотил руками, взвизгивал, отдирал муравьев, судорожно бился разными частями тела об землю, давя противника на себе. На шум вышли Кассиано и остальные — их, как и следовало ожидать, мои мучения повергли в хохот. Содрав с себя последних муравьев и одевшись, я сконфуженно объяснил, что произошло. Кассиано, не страшась муравьев, заскочил в хижину, развел огонь, и вскоре легионеров вместе с остатками тараканьей орды выкурило обратно в лес.