Записки прокурора — страница 16 из 60

Жаров заёрзал в кресле.

— Интуиция, — хотел отшутиться он.

— А вдруг он прятался оттого, что украл эти творения? Докажите мне, что автор этого, — я дотронулся до папки с нотами, — и укрывающийся у Митенковой одно и то же лицо. Потом будем плясать дальше.

Следователь вздохнул:

— Да, простить себе не могу, как я прошляпил Митенкову.

— Опять же чего она больше испугалась: разоблачения махинаций на заводе или чего-то другого?

— По-моему, только из-за хищения она не стала бы на себя руки накладывать…

— Опять одни предположения, Константин Сергеевич…

Он хотел мне возразить, но вернулась хозяйка. С подносом. Кофейник, три чашечки, сахарница, печенье.

— Асмик Вартановна, зачем эти хлопоты? — сказал я.

— Полноте. Не люблю спрашивать у гостей, хотят они кофе или нет. Воспитанный гость скажет нет. А невоспитанный… Ему я и сама не предложу.

— Мы не гости, — скромно сказал Жаров.

— Для меня вы прежде всего гости. Я Захара Петровича знаю бог весть сколько лет, детей его учила музыке, — мне послышалась в её голосе добродушная усмешка, — а он ни разу у меня не был…

— Не приглашали, — улыбнулся я. — Разве только в школу.

Асмик Вартановна протянула мне чашечку с кофе:

— Я же хотела ваших детей приобщить к музыке. Володя, по-моему, имел все основания стать хорошим музыкантом. Он играет? Ну, хотя бы для себя?

— По-моему, даже «Чижика» забыл.

— Жаль. Вам сколько сахару? — спросила она у Жарова.

— Три. — И, воспользовавшись тем, что хозяйка обратилась к нему, осторожно сказал: — Вы бы меня, Асмик Вартановна, взяли в ученики. Хочу освоить аккордеон по-настоящему…

— К сожалению, у нас уехал педагог по классу аккордеона. А баян? Очень близко. Вы учились?

— В армии, в художественной самодеятельности.

— Зайдите в школу, поговорим.

— А удобно? С детворой…

— Ломоносов не постыдился, — подзадорил я следователя.

— То ж Ломоносов… — протянул Жаров.

— Приходите, — ещё раз повторила хозяйка. — Что-нибудь придумаем. — Она налила себе кофе. — Захар Петрович, простите, я не совсем понимаю свою миссию…

— Нам хотелось бы установить автора, — сказал Жаров.

— Автора?

— Да.

— Значит, он неизвестен?

— Имя его неизвестно, — уклончиво ответил следователь. — Вы опытный музыкант…

— Педагог, только педагог, молодой человек.

— Можно по произведению узнать композитора?

— Конечно, в принципе…

— Даже если никогда не слышали эту вещь? — уточнил я.

— Рахманинова я бы узнала с первых нот. Скрябина, Чайковского, Моцарта, Бетховена, Берлиоза, Баха… Всех талантливых, самобытных… Пушкина ведь узнаешь сразу.

— Вы, наверное, знаете всех, — сказал Жаров.

— Что вы, что вы, — запротестовала старушка, — до сих пор ещё открываю для себя новое. Представьте, была в Каунасе. Попала на концерт Чурлениса. Это удивительная музыка! Какой композитор!

— А эти произведения вам ничего не подсказывают? — кивнул я на ноты, лежащие на пианино.

— Впервые встречаюсь с этим композитором.

— Но хотя бы можно предположить, когда они сочинены?

— Я не музыковед. Боюсь ввести вас в заблуждение. Но мне кажется, что это сочинено не в наши дни. Сейчас мода на другую гармонию. Я понимаю, все усложняется. Но мне милее Бородин и Даргомыжский, Рахманинов и Танеев, Глазунов и Скрябин… Этот композитор сочинял в их традициях. Может быть, он учился у них. Или у их последователей. Молодые нередко копируют своих учителей. Первая симфония Бетховена близка венской школе — Гайдн, Моцарт…

От Бурназовой мы ушла не скоро. Она буквально заставила нас выслушать лекцию о классической музыке, сопровождая свой рассказ игрой на пианино.

Через несколько дней после посещения больницы Межерицкого Жаров снова пришёл поговорить о Домовом.

— Помня о том, — начал следователь, — что вы, знакомясь с материалами обыска у Митенковой, обратили внимание на отсутствие каких-либо документов о её брате, я назначил экспертизу семейных фотографий и портрета Домового… Не сходится. Не брат.

— А отец?

— И не отец.

— Эксперты утверждают это категорически?

— Абсолютно. Как ни изменяется внешний облик, есть приметы, которые остаются совершенно такими же. Расстояние между зрачками, линия носа и прочее… Тут все ясно.

— А красавец «люби меня, как я тебя»?

Константин Сергеевич замялся:

— Эту я даже не давал на экспертизу…

— Почему?

— Как вам сказать… Чуть, понимаете ли, не оконфузился. Уже написал постановление. Потом думаю, надо ещё раз выяснить у старых фотографов… Оказывается, такие снимки до войны были чуть ли не у каждой девчонки в Зорянске. Какой-то иностранный киноартист тридцатых годов. Вот и настряпали в том самом фотоателье No 4 их несколько тысяч. Бизнес… Раскупали, как сейчас Магомаева или Соломина…

Я рассмеялся:

— Выходит, девушки во все времена одинаковы…

— Наверное. — Константин Сергеевич на эту тему распространяться не стал. — В общем, подпольный жилец Митенковой не является ни её братом, ни её отцом. Это доказано. Кто же он?

— Он может быть кем угодно: дезертиром, рецидивистом, даже злостным неплательщиком алиментов… А у вас должны быть факты и улики только для одного. Понимаете, одного и исключающего все другие.

— Понимаю, — кивнул Жаров. — Вот для этого я сначала и хочу исчерпать версию, что Домовой — автор нот. — Следователь улыбнулся. — Будет и мне спокойнее, и всем…

— Спокойнее, беспокойнее… Истина безучастна к настроению. Она или есть, или её нет… Ну ладно, у вас есть предположения?

— Есть. Я звонил даже к Межерицкому, консультировался… Что, если Домовому показать эти произведения? Может быть, посадить за пианино… Если он автор, если он их создал, вдруг вспомнит и прояснится у него здесь? — Жаров очертил пальцем круг на своём лбу. — Давайте попробуем, а? Проведём эксперимент.

— Любопытно. Я ничего не имею против. Опять же только с согласия Бориса Матвеевича… Но пока Домовой не заговорил, вы должны заставить заговорить факты. Можно, например, узнать: как долго неизвестный прятался в доме Митенковой?

— Да, это возможно.

— Когда написаны ноты? По бумаге, к примеру…

— Это тоже. Трудно, но все-таки…

— И, конечно, основное: кто он?

— Все это так, Захар Петрович… Поговорите с Межерицким, прошу вас… Проведём эксперимент…

— Хорошо. Раз вы так настаиваете… — Я стал набирать номер больницы. — Но эксперимент экспериментом, а проверка должна идти своим чередом…

— Само собой, — с готовностью согласился Жаров.

В это время ответил главврач психоневрологического диспансера.

— Борис Матвеевич, я.

— Слышу, Петрович. Моё почтение.

— Тут у меня следователь Жаров…

— Звонил он мне.

— И как ты считаешь?

— Можно попробовать. Есть шанс убить медведя… Шанс маленький, не увидишь и под микроскопом, но все-таки…

Я посмотрел на Жарова. Он напряжённо глядел на меня, стараясь угадать ответ врача.

— А у вас пианино есть? — спросил я.

— У меня нет лишнего веника. Попробуй вышиби у хозяйственников хоть одну дополнительную утку…

— Придётся привезти…

— Утку?

— Нет, пианино, — рассмеялся я.

— Хорошо, что пайщик не моряк, — вздохнул Межерицкий.

— А что?

— Как бы я разместил в больнице море с пароходом?..

…На следующий день в палату к Домовому поставили наш семейный «Красный Октябрь». У нас он все равно стоял под чехлом. Жена удовлетворилась тем, что я сказал: «Надо».

Появление в палате инструмента — крышка его намеренно была открыта — на больного не подействовало. Он продолжал лежать на кровати, подолгу глядя то в потолок, то в окно.

Конечно, мы с Жаровым огорчились. Может быть, ноты, найденные у Митенковой, действительно не имеют к нему отношения?

Следователь провёл несколько экспертиз. Карандашом, найденным в сундуке при обыске, была записана одна из пьес. Карандаш — «кохинор», чехословацкого производства, из партии, завезённой в нашу страну в пятидесятом году. Резинка для стирания записей — тоже «кохинор». Удалось установить, что в наших магазинах такие карандаши и ластики продавались приблизительно в то же время.

Подоспел ответ по поводу нотной тетради. Она была изготовлена на Ленинградском бумажном комбинате… в сороковом году. Правда, тетрадь могла пролежать без дела многие годы, пока не попала в руки композитора…

…Прошло несколько дней с начала нашего эксперимента Неожиданно позвонила Асмик Вартановна:

— Захар Петрович, я хочу к вам зайти. По делу.

— Ради бога, пожалуйста.

Она вскоре появилась в моем кабинете со свёртком в руках. Это был альбом с фотографиями в сафьяновом переплёте.

Бурназова перелистала его. Виньетка. Какие хранятся, наверное, у каждого. Школьный или институтский выпуск. Сверху — каре руководителей Ленинградской консерватории в овальных рамочках, пониже — профессора, доценты, преподаватели. Дальше — молодые лица. Выпускники.

Под одной из фотографий надпись: «Бурназова А.В.»

— Молодость — как это уже само по себе очаровательно, — сказала старушка, но без печали. Она остановила свой сухой сильный пальчик на портрете в ряду педагогов. — Вот профессор Стогний Афанасий Прокофьевич. Вёл курс композиции. Ученик Римского-Корсакова, друг Глазунова. У меня сохранилось несколько его этюдов. Они чем-то напоминают музыку, с которой вы познакомили меня… Я все время думала. Перелистала все ноты. Просмотрела фотографии, письма. Не знаю, может быть, это заблуждение… И вас собью с толку…

— Да нет, спасибо большое, Асмик Вартановна. Нам любая ниточка может пригодиться.

Я вгляделся в фотографию профессора. Бородка, усы, стоячий воротничок, галстук бабочкой. Пышные волосы.

— Вы не знаете, он жив?

— Не думаю, — грустно ответила Асмик Вартановна. — Я была молоденькой студенткой, а он уже солидным мужчиной…

Да, вряд ли профессор Стогний жив. Впрочем, девяносто лет, как уверяют врачи, вполне реальный возраст для любого человека. Во всяком случае теоретически. А практически? Надо проверить.