Записки простодушного — страница 5 из 8

* * *

На Новый год университет получил разрешение на рубку елок в Черняевском лесу. Мы их вырубили, погрузили на машину, отвезли к университету, а одну взяли в общежитие, в свою комнату. Игрушек не было, делать их самим неохота, да и некогда — зачеты! Украсили елку чем Бог послал. А послал он мыльницы, футляры зубных щеток, крышки кастрюль. (Прошу прощения у Ильфа-Петрова за плагиат, но ведь и они сами тоже иногда у Аверченки слегка… ну, скажем, заимствовали. К тому же эта шутка про Господню щедрость принадлежит не им, а Сухово-Кобылину!) Сашка Чистин даже утюг на елку приспособил!

Елка была довольно большая, ветки протянулись от стены до стены. Мы уснули счастливые, как в лесу, под нависшими над нами еловыми лапами. Но… тут и оборотная сторона медали. Она стала приоткрываться нам уже ночью, а утром открылась полностью: наши постели — простыни, одеяла, подушки — были обильно присыпаны колючей еловой хвоей…

* * *

Завтра экзамен, у трудного преподавателя, и трудный — «Русская литература первой трети XIX века».

Утомленные чтением текстов, штудированием громадных статей Белинского, идем в кино, на последний сеанс, на какую-то пырьевскую комедию, про трактористов и их «стальных коней». И как же нам понравился этот фильм! Даже песня «Наша поступь тверда, и врагу никогда / Не гулять по республикам нашим!» только кольнула чуть-чуть (ведь враг крепко погулял-таки по республикам нашим!), но не испортила общего впечатления. Уверен: в трудные периоды кино может помочь людям не нагнетанием ужасов, не тыканием зрителя носом в дерьмо жизни, а оптимизмом, верой в будущее, а главное — верой в человека. Поэтому в послевоенные годы нужны были «Кубанские казаки».

После кино пошли в общежитие. Мокрый снег лепил в лицо, но мы были счастливы и снова и снова повторяли почему-то попавшуюся на язык старую песню:

Не лукавьте, не лукавьте, ваша песня не нова.

Ах, оставьте, ах, оставьте: всё слова, слова, слова…

Тень завтрашнего экзамена, конечно, висела над нами, но не очень пугала. А напрасно… Обещал я не писать об экзаменах-зачетах, но об этом экзамене нельзя не написать.

Экзаменатор — заведующая кафедрой русской литературы Пермского университета Руденко (имя-отчество не помню) — личность исключительно интересная. Страстно влюбленная в русскую литературу, она обладала феноменальной памятью и на лекциях читала на память стихи поэтов XIX века, целые главы из «Евгения Онегина». Вот 50 лет прошло, а помню, как из продырявленного кармана ее старой кофты свешиваются, позвякивают какие-то ключи, а она, не замечая этого, вдохновенно читает — целиком, по памяти, большую балладу «Садко» А. К. Толстого.

Вот Садко тоскует в подводных хоромах Водяного царя по земле, где сейчас «во свежем, в зеленом лесу молодом березой душистою пахнет»; он готов отдать все морские сокровища (и прекрасных, но колючих, как ерши, дочек Водяного царя в придачу) «за крик перепелки во ржи, за скрип новгородской телеги».

Водяной царь его вразумляет:

Садко, мое чадо, городишь ты вздор,

Земля нестерпима от зною;

Я в этом сошлюся на целый мой двор, —

Всегда он согласен со мною.

Даже интонации помню…

И вся жизнь нашей преподавательницы была в этом. Одинокая, жила в общежитии. В комнате — книги, книги и железная кровать, застланная серым солдатским сукном. И вот этому человеку мы завтра будем сдавать экзамен…

А вот и результаты: все девочки, весь курс получает тройки и двойки (то есть остается без стипендии!). Я получаю пять, Витя Шмаков — четыре. Не потому, что мы с ним особые знатоки и тонкие ценители русской литературы первой трети XIX века, а просто потому, что — мужики (поговаривали, что Руденко — женоненавистница).

Дело дошло до ректора Университета, и было разрешено пересдать экзамен (сейчас пересдают экзамены чуть ли не по десять раз, а тогда пересдача была величайшей редкостью). И пересдачу девочки выдержали вполне успешно.

С годами странности нашего преподавателя всё усиливались — до того, что она написала донос, и на кого?! — на зав. кафедрой марксизма-ленинизма, декана факультета! — объявляя его агентом англо-американского империализма! Было это уже после моего окончания Университета, деталей не знаю, но говорили, что все кончилось для нашего преподавателя трагически… Грустно, она была по-настоящему предана науке и много нам дала, учила трепетно-любовному отношению к русской литературе.

* * *

Приезжаю в Воткинск на зимние каникулы, и, конечно, сразу к друзьям. Одни в Казани учатся, другие в Перми, третьи в Ленинграде, но в каникулы — мы все в Воткинске.

Собираемся у нашей заводилы — Нины Орловой. У нее маленький, но очень приятный голос, и на гитаре она неплохо играет. Попискивает самовар (настоящий, на углях!). Болтаем, поем русские романсы, песни — военные и послевоенные, душевные такие.

Темнеет. Нина включает транзисторный приемник. В те годы это была роскошь. До чего уютно было сидеть в полумраке, чувствуя рядом старых друзей, таких молодых, смотреть на освещенный экранчик простенького приемника и сквозь его шипенье и жалобный писк (ей-богу, они только увеличивали удовольствие!) слушать какую-то французскую оперетку («Фиалка Монмартра»?)! И так милы были нехитрый сюжет и немудрящий юмор! Вот парижские студенты (такие же нищие, как мы!) уговаривают хозяйку гостиницы отсрочить плату за жилье, а она флегматично отказывается — одними и теми же словами:

— Дорогая Мадлен! Обещаем непременно заплатить на будущей неделе!

— Обещали уж… Много раз…

— Мадлен, вы такая добрая! Мы так вас любим!

— Любили уж… Много раз…

— Милая Мадлен! Невозможно удержаться, чтобы не поцеловать вас!

— Целовали уж… Много раз…

Вот сейчас стоят перед глазами счастливые лица моих друзей, освещаемые лишь угольками гаснущего самовара и экранчиком приемника, вспоминается смех, песни, и — врываются, не отогнать, более поздние воспоминания… Какая злая ирония судьбы! Именно она, неугомонная Нинка Орлова, наша веселая певунья, ушла из жизни первой, очень рано, от сердечного приступа. А из ребят — самый крепкий из нас, Володя Микрюков. Да что там крепкий — это силач был! Как у них, силачей, принято, двухпудовой гирей крестился. Но — ему еще и тридцати не исполнилось, когда его рано утром нашли (задушенного!) на улице, где жила девушка, в которую он был влюблен. Говорят, она была связана с уголовной средой…

Извините, отвлекся, я ведь о счастье пишу…

* * *

Летом, после диалектологической экспедиции, приезжаю домой, в Воткинск.

Мама и сестра Алла вытаскивают скромные послевоенные запасы, усаживают за стол, угощают, расспрашивают и рассказывают. Так тепло и домашне! Но тут мама проговорилась, что вот и Вовка Калинин приехал. «Как? Вовка Калинин?! Надо поздороваться!» — «Куда ты?! Да ночь на дворе!»

Бегу по темному ночному Воткинску. У Калининых тоже света в окнах нет, но я барабаню в ворота и торжественно возвещаю сонной Хионии Аркадьевне, матери Володи: «Да это я, Вовка Санников!» О каком неудовольствии, обиде за прерванный сон могла идти речь?! Мои друзья и наши родители были одна семья, и ни разу за трудные военные и послевоенные годы не было ощущения, что ты пришел некстати, и всегда для тебя находился кусок.

После объятий и поцелуев Хиония Аркадьевна говорит, что Вовка спит, в сарае. «Я по лесенке приставной лез на всклокоченный сеновал», бесцеремонно будил «эту сонную морду», и мы, лежа на сене, до зари «дышим звезд млечных трухой» и говорим, говорим, говорим… О чем? Три животрепещущих темы: 1) А вот у нас в Казани… 2) А вот у нас в Перми… 3) А помнишь…

* * *

Летние каникулы. Мы чуть не устроили большой лесной пожар!

Ночевали у костра на берегу пруда, утром на двух лодках отчалили от берега. Оглянулись, а на оставленном мысу — огонь! Быстрей назад — тушить. Но когда вернулись, берег был в огне, горели сухая трава, шишки, хвоя. Огонь подбирался к деревьям. Стали тушить, используя наш «пожарный инвентарь» — ведерко, кастрюля, два котелка, несколько кружек. Смешные и жалкие потуги! Пожар все больше, уже горит кора на деревьях. Тогда мы стали мочить в воде куртки, ватники и сбивать ими пламя.

С большим трудом пожар потушили, но долго не решались плыть домой — вдруг опять загорится! Да и очень уж приятно было купаться и загорать на теплом, ласковом (а только что таком страшном!) берегу.

* * *

Снова летние каникулы. Мы с мамой приехали к деду в деревню. Какой-то деревенский праздник. Всё мило, просто, традиционно — так, как в недалеком моем детстве. Устав от деревенской бражки, песен, плясок, мы с мамой, взяв ведро, идем за водой на «ключик», на окраину деревни. Запах душистых трав, звезды, где-то далекие песни, гармошка. Месяц светит, отражается в холодной воде, звонко падающей в цинковое ведро. И снова и снова вспоминаются есенинские строчки:

За окном гармоника и сиянье месяца.

Только знаю — милая никогда не встретится.

Грустные стихи, но — странно! — от них как-то еще светлее на душе. Впереди вся жизнь, и милая, конечно же, встретится!

В студенческие годы был Есенин любимым нашим поэтом. Как-то особенно хорошо ложился он на бесхитростные души мальчишек и девчонок, переживших голодное военное детство и ощутивших простую человеческую радость: жить, учиться, работать, любить на этой бедной, но такой милой и родной земле.

Мой друг Витя Шмаков даже курсовую писал по творчеству Есенина и — провалился на защите: «Что у нас — мало хороших советских поэтов?! Почему вы взяли для курсовой кулацкого поэта с сомнительной биографией?!»

Интересно, что и меня на заседании пермского научного студенческого общества пожурили за доклад «Язык и стиль романа Достоевского „Идиот“», — используя в точности ту же аргументацию: «Разве мало прогрессивных русских писателей-классиков? Почему вы выбрали именно Достоевского — реакционера, написавшего „Бесов“, этот пасквиль на революционеров и революцию?!» (Было это в 1953 году.)