Записки простодушного. Жизнь в Москве — страница 38 из 40

и меня интересуют не только контуры и пропорции зданий, но и контуры и пропорции проходящих женщин. Впрочем, если в архитектуре мне больше всего нравится возвышенность и утончённость готики, то в женщинах скорее — пышное барокко. Здесь сказалось, видимо, моё крестьянское происхождение (помните, Чернышевский писал, что в простонародье признак женской красоты — не бледность и томность, а румянец, дородность, здоровая сила). Обогнав одну женщину (отвечающую моим представлениям о красоте), я обернулся и увидел, что она молода и миловидна. А какая коса! Я по натуре человек довольно робкий, но тут на меня что-то нашло. «Мадмуазель, вы что-то забыли!». Она испуганно оглянулась. «Вы забыли назвать мне ваше имя!». Не ускоряя шага, идёт дальше. «Мадмуазель, если вы уйдёте, вы долго будете жалеть!». Она оказалась остра на язык: «А если я буду слушать вас, я, может быть, буду жалеть всю жизнь!». Уфф, главное сделано — разговор завязался («Коготок увяз — всей птичке пропа́сть»). Дальше — дело техники, причём успех превзошёл мои самые смелые ожидания… Она согласилась со мной пройтись: «Нам всё равно по пути». Войдя ко мне, девушка внимательно оглядела мою скромную комнатку, диван. Так генерал осматривает поле предстоящего сражения, обращая особое внимание на предполагаемое место наиболее упорных боев…

Утром, осыпая благодарными поцелуями Машу, её лицо, плечи, руки, я спросил, где мы увидимся вечером. «Я медсестра. Вечером уходит наш эшелон. Ты, наверно, удивляешься, что я такая уступчивая была? Вот почему, Никита. Нет, не провожай, дай адрес. Я напишу». Не написала.

Да ведь и я в августе 14-го был мобилизован. Прошёл всю войну, был ранен, дослужился до поручика. Чего только не насмотрелся. Но это были ещё цветочки, ягодки впереди — гражданская война. А до этого успел поработать инженером на заводе кирпичном — всё-таки я, пусть недоучившийся, архитектор, к строительству причастен. Там и в партию коммунистическую вступил. Недолго я на заводе проработал — гражданская война началась, и я ушёл на фронт, пулемётной ротой командовал. Не хочется вспоминать: наступаем — отступаем, отступаем — наступаем… Кровь, смерть, тифозные вши… Ну, а потом это и случилось…

По лесу один шёл, и — на хуторок заброшенный наткнулся. Белых там, вроде и быть не может, да бережёного бог бережёт. Иду осторожно. Что за чёрт! В крайней избе свет… Я к окну. А там — пир горой. Офицеры, человек пять, гуляют. Мальчишки совсем. И стаканы, и огурцы на столе, и обниманья-целованья. Ну, точно, как и у нас, грешных, бывает. Только и разницы — погоны у всех на плечах. «Ну, что? — думаю, — отгуляли, мальчики?». А сам гранату из кармана достаю. И надо же? Запевает один любимую мою песню «Утро туманное…». И — отошёл я от окна… Не мог я убить мальчишек этих пьяненьких. А тут меня как будто палкой ударили, потом сзади бугай какой-то навалился… И очнулся я уже в гостях, у белых.

Перевязали меня наскоро, а вот и хозяин идёт. Смотрю: да это же Николай Матвеев, мой лучший гимназический друг! Да и после дружили, хотя он выбрал другую дорогу — военную (семейная традиция). Он тоже меня узнал, но быстро справился с потрясением. С вежливым полупоклоном: «Позвольте представиться: капитан Русской армии Николай Матвеев». Я с трудом встал со стула и — тоже с полупоклоном: «Позвольте представиться: командир пулемётной роты, красногвардеец Никита Филимонов, член партии большевиков».

— Ишь ты, все свои чины перечислил! А что же ты один чин забыл, кровью на войне с немцами заслуженный, — ты поручик Русской армии! Ты офицерскую честь замарал! Ты же клятву давал, присягал!

— Кому присягал, — говорю, — царю-батюшке? Так он сам отрёкся, струсил, наверно!

— Нет, не царю, России мы с тобой присягали!

— А кто сейчас Россия, — говорю, — вы или мы?

— Ладно, заболтались мы с тобой, Никита. А завтра подумаем, что с тобой делать.

«Как что делать? — говорю (меня уж заело) — к стенке!» А он: «Это у вас, у красных, всё так просто. Недаром вы столько слов придумали, чтобы на расстрел своего же русского человека послать: Поставить к стенке! Отправить к генералу Духонину! Шлёпнуть! Пустить в расход! Видно, не очень дорога вам человеческая жизнь! Ну, и нам с вами церемониться нечего! А что это ты, комроты, сам в разведку пошёл? Ай-яй-яй! Рота без командира осталась».

Я взорвался: «Это вы, золотопогонники, привыкли за спину солдат прятаться». Он буркнул: «Ты ведь и сам золотопогонником недавно был». И вышел, не прощаясь.

Ночь. Не сон, а забытьё, бред какой-то. Рана нестерпимо болит. Ну, думаю, утром всё пройдёт, утром расстреляют. Ещё бы — красный командир, да ещё и коммунист, а главное — раненый. Что ж им, экипаж нанять и за собой меня возить? А вдруг оклемаюсь, сбегу к своим, к красным, снова командирствовать буду!

А вот и оно, моё последнее утро. Вот и дружок мой, Николай, белогвардейский капитан. Что это? Ставит на стол бутылку водки: — «Прости, Никита, погорячился я вчера. Но и ты хорош, какого чёрта залупаться-то стал? Давай выпьем, поговорим, старое вспомянем. А расстрелять друг друга — всегда успеем».

Выпили, поговорили. Поморщился он: — «Ну, и духота у тебя — подвал. Знаешь что, перевёл бы я тебя. Комнатёнка свободная есть. Да ведь сбежишь! А у меня людей лишних нет, тебя охранять. Знаешь, что я придумал, Никита? Дай мне честное слово, что не сбежишь. Нет, не офицерское, ты его замарал, не верю я ему. Дай наше честное гимназическое. Помнишь, как мы с тобой читали про рыцарские времена? Побеждённый рыцарь давал победителю честное слово, что даст за себя выкуп. И ведь держал слово, приносил выкуп, издалека, чёрт-те откуда! Вот ты и дай слово, наше гимназическое. Так, дал. Ну, и хорошо. Выпьем за новые роли наши: я — благородный победитель, ты — благородный побеждённый рыцарь. Ну, выздоравливай. Сейчас сестричку позову».

Через минуту появляется сестра. Николай встал: «Перевяжи его, Машенька». И поцеловав её, вышел. Я посмотрел на сестру. Да это же Маша, моя краткая петербургская любовь! Похудела, но такая же миловидная, и коса до пояса. Я так был поражён моим ранением, пленом, неожиданной встречей со старым другом, что не очень даже удивился этой новой встрече.

И потом капитан чуть не каждый день приходил ко мне, и мы часами разговаривали. Часто — гимназические воспоминания: «А помнишь, как Степан Петрович… А помнишь, как жжёнку у Самойлова пили? Ты ещё драку тогда учинил?.. А помнишь, собачка у вас была, чудна́я, голубоватая какая-то. И звали её как-то чудно́… Верба?» — «Пальмой звали». — «Да-да, Пальма. Маленькая, а строгая. Я к вам часто ходил, а она всё равно каждый раз лает до хрипоты. А потом кружится вокруг себя, за хвостом своим гоняется — для успокоения нервов. А вот смотри, Никола, насколько беднее была бы жизнь человеческая, если бы кошек-собак, да и воробьишек и прочего на свете не было. А так, если у тебя и нет собаки, так чужими любуешься или в книжках про них читаешь».

— Ладно, философ. С тобой-то что делать будем, красный командир?

— Как что? Шлёпнуть!

— Шлёпнуть? Вот полковник вернётся, пусть он и решает. А пока отправимся-ка мы с тобой, как Пётр Великий говаривал, к Богдашке Хмельницкому. Вижу, водка есть ещё. А потом, как говорил другой великий человек, Салтыков-Щедрин, пора и к панам Полежаеву, Сопикову, Храповицкому.

— Вот-вот, — говорю, — хорошо ты про Щедрина вспомнил. Ведь, сколько он, Щедрин, яду на вашу царскую Россию вылил. А вы за неё свою и нашу кровь проливаете.

Тут Николай вскипел: «Да что прикидываешься? Ведь сам знаешь: не за царя мы боремся, а за свободную, демократическую Российскую республику. А царя если и оставим, то пусть царствует, но не управляет. Как в Англии».

Я захохотал: «Дорогая будет игрушка!».

— Нет, не просто красивый ритуал. Царь должен на страже быть, нацию предостеречь, если ей опасность грозит из-за неурядиц разных.

Размякали мы душой от водки и от воспоминаний, но когда скатывались на современность, на политику, начинали горячиться.

— С вами, — говорю, — помещики да буржуи, а с нами, красными — народ, мы хотим новой справедливой жизни.

— Народ… Иностранцы, да и мы, русские, все уши прожужжали долготерпеньем и пассивностью русского народа. Владимир Даль, может ты слышал, немец, учёный замечательный, нравы и язык наш изучил как никто, писал, что русский человек стоит на четырёх сваях — авось, небось, ничего и как-нибудь. Некрасов сокрушался: «Ты проснёшься ль, исполненный сил?». А сейчас откуда что взялось — проснулся! Да, народ с вами, с красными. Купили вы их, дурачков, сладкими посулами. «Мир народам!» — обещали. А где он, мир? Гражданская война, хуже мировой. Да даже с немцами мы лучше обращались, чем сейчас друг с другом: пленных не расстреливали, кресты и звёзды на спине не вырезали, чуть ли не братались! А сейчас устали от войны этой чёртовой, срываем злость на самих себе. Да прозреет народ, рано или поздно, прозреет! Поскорее бы. Народ ведь спокойной жизни всегда хочет («Только бы войны не было»). А смутьяны, охотники побузить, пограбить вместо работы всегда были, есть и будут. Раньше они шли на большую дорогу, а сейчас вышли на славный путь мировой революции. Да пойми, Никита, это та же разинщина, пугачёвщина. Как это у Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!». Но, вы — умные, сумели придать ему, бессмысленному бунту этому, видимость смысла, возглавили его, изукрасили красными флагами, красивыми лозунгами. Науку, философию на помощь приволокли. Маркс, мол, Энгельс всё железно доказали и т. п. И вот это у вас, Никита, был мудрый шаг, и это может принести вам победу. То, что не удалось Стеньке Разину, Емельке Пугачёву, может быть, удастся Володьке Ульянову. Но зачем ты-то, офицер, с этой шоблой связался?

Тут не выдержал я: «Эта шобла через огонь, кровь, тиф сражается и побеждает, и победит!».

Потупился Николай: «Да, много вас, тяжело с вами, Вот и Колчака вы расстреляли. А какой был человек Александр Васильич! Я его раз видел. Полярный исследователь, простой русский человек. Неужели он России добра не хотел? Всего 46 лет ему было. Говорят, перед расстрелом пел: „