и учащихся. Обстановка в академии и семинарии изображалась в карикатурном виде.Несколько дней в печати продолжалась атеистическая вакханалия, но неожиданноона как по команде прекратилась. После этого в газетах и журналах несколько размелькали подписанные Вадимом «теоретические» статьи, «разоблачающие» религию.Они изобиловали обычными атеистическими штампами, отличались удивительнымпримитивизмом, и невозможно было поверить, что их писал тонкий знаток Бердяеваи Флоренского, пусть даже и утративший веру. Потом его имя окончательно канулов небытие. И вот неожиданная встреча на улице захолустного городка. Видно, настезе атеистической пропаганды Вадим не снискал себе лавров, если, как и я,оказался в конце концов в Тмутаракани.
Почти столкнувшись со мной, Вадим растерялся. Он охотно быпрошел мимо, сделав вид, что не заметил меня, но было поздно. Наши взглядывстретились. Он кивнул мне и остановился.
— Здравствуй, Вадим, — сказал я.
— Здравствуй... Не знаю, как теперь тебя величать. Судя поклобуку, ты сменил имя.
— Позволь усомниться в том, что ты не знаешь, как менявеличать. Думаю, что твоя новая профессия обязывает тебя следить за церковнойпечатью.
— Да, я просматриваю «Журнал Московской патриархии» и«Богословские труды». Из любопытства, отец Иоанн, только из любопытства...
— А трудишься все на той же ниве?
— Ну как тебе сказать... Не знаю, что ты имеешь в виду.
— Я имею в виду «наркологию».
— Но ты-то, ты-то должен был понять!
— Что понять?
— Все!
— Извини меня...
— Я занимаюсь сейчас литературной работой... Чистойлитературой. Ты же знаешь...
Да, я знал. Вадим имел несомненное литературное дарование. Онписал талантливые стихи и драмы в стихах, в основном религиозного содержания.Они отличались изяществом формы и философской глубиной. Он был, может быть, неочень яркий, но самобытный поэт. Однако что-то в его поэзии смущало меня. В своихфилософско-религиозных размышлениях он зачастую настолько далеко уходил отправославия, что его вполне можно было считать неоплатоником. Я прекраснопонимал, что поэзия не может быть хрестоматией по догматике, и тем не менее дляменя был очевиден назревавший конфликт: соединение несоединимого в одной личности,усиливавшаяся на моих глазах напряженность во взаимоотношениях двух начал —христианского и языческого — создавали драматическую коллизию. И только в нашейуродливой действительности неизбежная мучительная развязка могла превратиться внепристойный фарс на страницах низкопробной атеистической печати. Вадим былправ — я знал лучше, чем кто-либо другой, подоплеку этого фарса, поскольку вакадемии я один был посвящен в тайну его творчества и мне одному во времявечерних прогулок по лавре он читал вполголоса свои стихи, которые не имели нималейшего шанса встретить понимание ни в нашей академической среде, ни вофициальных литературных кругах. Лихорадочный блеск, которым светились в этиминуты его глаза, предвещал страшную развязку, но мне, конечно, не могло тогдаприйти в голову, что все завершится таким примитивным, дурацким, мелкобесовскимобразом. И главное, его отчаянный шаг ничего не решал. Он вел в тупик, вбезысходность. Что значит в этом контексте заниматься «чистой литературой»?
— Чистой литературой? — переспросил я. — Что это значит?
— Это значит, что я пишу.
— А живешь ты на что? Вадим покраснел.
— В этом отношении наметился прорыв. В местном театре принялик постановке мою пьесу.
— «Юлиана Отступника»? «Василия Великого»? «Киприана»?
— Нет, пьесу на современную тему.
С моего языка готово было сорваться что-то язвительноеотносительно творений соцреализма. В самом деле, какую иную пьесу могли принятьк постановке в провинциальном театре? Но я промолчал. «Чистая литература», окоторой говорил Вадим, конечно же не имела никакого отношения к настоящейлитературе. Его падение продолжалось. По-человечески мне было жаль его, однакокакие-либо увещевания тут были бесполезны и говорить нам в сущности было не очем.
— Решением Священного Синода, — сказал я, — ты отлучен отЦеркви, поэтому на службу в храм я тебя не приглашаю, но в частном порядке,если пожелаешь увидеться, я в твоем распоряжении.
При словах об отлучении от Церкви лицо Вадима исказилось, какот боли. Потом его губы скривились в иронической улыбке.
— Ты намерен здесь служить?
— А зачем иначе я сюда приехал?
— Ну-ну... Желаю успеха.
— Взаимно.
Мы разошлись. Но, сделав два шага, Вадим вдруг резко повернулсяи бросил мне:
— Что же ты ничего не спрашиваешь о Наташе? Мы поженились сней. У нас сын.
— Сколько ему? Вадим усмехнулся.
— Четыре года, — произнес он с ехидным торжеством и,повернувшись, зашагал прочь.
31 мая
Около входа в храм меня поджидала толпа народа — весть о приездесвященника уже распространилась по городу. При моем появлении толпа расступилась.Некоторые из собравшихся стали подходить ко мне под благословение. Другие слюбопытством смотрели на меня.
Возле самых дверей стоял мужчина карликового роста, скороткими ногами и мощным торсом. Еще издалека я почувствовал его взгляд. Онсмотрел на меня испытующе, с надеждой и страхом. Когда же я приблизился к нему,он широко и истово перекрестился, схватил мою руку, прижался к ней губами и, невыпуская ее, зарыдал. Он силился что-то сказать, но из уст его исторгалисьтолько какие-то нечленораздельные звуки и мычание.
— Это Гришка-алтарник, — сказала одна из женщин. — Он немойот рождения, прислуживал здесь в алтаре, пока Елизавета Ивановна его не уволила.
Повинуясь внезапно охватившему меня чувству сострадания, янаклонился и поцеловал его.
— Идем со мной, — сказал я и, открыв дверь, пропустил еговперед.
Войдя в храм, Гришка-алтарник положил три земных поклона,затем, вобрав в ноздри воздух, блаженно заулыбался. Он учуял запах ладана.Своими короткими ногами Григорий засеменил в алтарь. Оттуда донеслось егорадостное мычание. Я вошел в алтарь. Григорий с ликованием держал в руках свойкороткий подрясник и стихарь. Они были на месте — Елизавета Ивановна не пустилаих на половые тряпки.
Поцеловав и бережно повесив стихарь и подрясник, Гришка-алтарникстал поспешно перебирать висевшие в шкафу облачения. Затем он стал хаотичнометаться по алтарным помещениям, заглядывая во все щели. Порою он удивленно причмокивалгубами и возмущенно покачивал головой. Как я понял, производиласьинвентаризация церковного имущества. Гришка-алтарник обошел и внимательноосмотрел весь храм, потом сел и стал что-то долго писать карандашом на помятыхлистах бумаги, в которые обычно заворачивают просфоры. Через некоторое времямне был вручен длинный список пропавших предметов. Он включал в себя иконы с ихподробным описанием, священные сосуды, кресты, богослужебные книги, облачения идаже такие вещи, как утюг, вешалки и умывальник (мелочитесь, ЕлизаветаИвановна!).
В притворе храма висел набор небольших колоколов —свидетельство того, что голос колоколов на церковной колокольне давно уже незвучал, может быть целых полвека. Гришка-алтарник поманил меня в притвор.Перекрестившись, он взял в руки веревки колоколов. Минуту-две он стоялнеподвижно. Его лицо побледнело, взор погас. Он уже ничего не видел и ничего неслышал. Он полностью погрузился в себя. И вдруг я явственно ощутил, что еговзгляд и слух достигли таких сокровенных глубин, что сейчас, через какое-томгновение, совершится чудо. И чудо совершилось! Григорий сделал легкое движениепальцем, и самый большой колокол издал звук. Боже мой, этот звук прозвучал дляменя как откровение! Это был акт сотворения мира, сотворения из небытия. Яникогда не думал, что такой неисчерпаемый источник чувств и мыслей, такаябездна информации может таиться в одном только звуке, в одной ноте! Но тутпрозвучал второй колокол, возник другой звук, другой по тембру, по окраске, потемпераменту, по своей сущности, — возник тогда, когда не угас еще первый. Онипрозвучали одновременно, но раздельно, неслиянно, как диссонансы. Я слушал ихзвучание, оглушенный и растерянный, воспринимая их раздельность и невозможностьслияния как крушение единства мира, как космическую драму, катастрофу.Прозвучал третий колокол — и новое откровение. В возрастающей множественностивдруг возник элемент стабильности и совершенства. Троица! Начало преодоленияхаоса! Из нее рождается гармония. И вот я уже слышу эту божественную гармонию.
Как прекрасно лицо Гришки-алтарника, Григория! Маска мертвеннойбледности спала с него. Глаза его излучают свет, от которого становится легко ирадостно. Глухая немота разверзлась. Он заговорил, заговорил языком звуков.Наконец-то он может выразить то, что наболело на душе. Я слышу его печаль истрадание, его радость, которая достигла апогея в пасхальном звоне. ПасхаГосподня! Это высшая точка, кульминация в жизни Вселенной и каждого отдельногочеловека. А разве не таков сегодняшний день для меня и для Григория? Не знаю,позволит ли Господь мне отслужить в этом храме Страстную неделю и Пасху, носегодня у нас воистину пасхальный день. И не случайно, конечно, звучитпасхальный звон в ограбленном и поруганном храме.
— А что, Григорий, ты не мог бы позвонить ко всенощной вбольшие колокола на колокольне?
Невероятная гамма чувств всколыхнулась в устремленном на менявзгляде Гришки-алтарника. Он понял мою мысль раньше, чем я произнес фразу доконца. И я увидел в его глазах радость и муку, дерзкую решимость ирастерянность, веру в мои слова и сомнение, почти отчаяние.
— Ты не проводишь меня на колокольню? Мычание, подобноебоевому кличу, вырвалось из его груди. Он схватил меня за руку и, поспешно засеменивногами, потащил за собой.
Дверь на колокольню оказалась обшитой мощным листовым железом.И если бы я не знал о ее назначении, то подумал бы скорее, что она ведет в укрепленныйбункер. Ясно было, что эта броня не является исторической реликвией. На дверивисел пудовый замок вполне современного образца.
— А ключ? — вырвалось у меня.
Гришка-алтарник что-то промычал и тут же исчез. Вскоре он