Записки провинциального священника — страница 24 из 51

— Господи, но ведь вера с доказательствами не есть липорождение человеческого эгоизма, желание подчинить себе Бога и подменить Егособой? По словам отца Павла Флоренского, это самочинство и самозванство. Тольков нашу больную, жуткую, иконоборческую эпоху понятие «обрести веру» получилозначение «убедиться в существовании Бога». Русское слово «верить» имеет преждевсего смысл «доверия». Речь идет о том, чтобы довериться Богу. Довериться илиотвергнуть. Жить с Богом или без Него.

— И все-таки, отец Иоанн, вера не знание. Я готов признатьполезность веры для нравственного состояния общества, но краеугольный каменьсовременной цивилизации — все же знание.

— Вы спросили меня: «Что есть вера?» Позвольте задать ваманалогичный вопрос: «Что есть знание?»

— Постигнутая истина.

— Истина или относительные истины?

— Абсолютная истина непостижима.

— Значит, речь идет об относительных истинах, о том, чтобыудовлетворить наше элементарное любопытство. Как же это примитивно и плоско! Мыузнали, например, как выглядит обратная сторона Луны. Ну и что из этого?Любопытство удовлетворено — интерес тут же пропал. Не в этом ли драма настоящихученых? Сделанное открытие дает им короткий миг радости, которую сменяютопустошенность и разочарование. Удовлетворенное любопытство не может насытитьчеловека. Ему нужно не знание, а сверхзнание,которое постоянно согревало бы его и заставляло бы вибрировать каждую частицуего существа. Такое сверхзнание заложено в вере. Она, конечно, бывает разной.Одни впитывают ее с молоком матери, и она, ровная и спокойная, никогда не покидаетих. У других вера — борьба, борьба с самим собой и с Богом. Таков былИаков,получивший имя Израиль, что значит «Богоборец».

— Я подозреваю, что вы сами не из тех, у кого ровная испокойная вера. Вы из другого племени — из богоборцев.

— Мой путь к Богу не был простым и ровным... Пожалуй, выправы, Юрий Петрович.

— Выходит, и вас терзали, а возможно, и до сих пор терзаютсомнения?

— Терзали, Юрий Петрович.

— Терзали, говорите... Это, видимо, и влечет к вам людей. Выможете понять грешника, потому что сами падали... Вот только какую меру падениявы можете вместить и простить?

— Разве в моем прощении дело?

— Вы о Боге говорите... Но ведь чтобы просить Его о прощении,нужно веру иметь. А если ее нет? И таить в себе бремя вины нет сил?

— Юрий Петрович, если сознание вины гнетет вас и вы жаждетепрощения, вера у вас есть, только вы сами еще не осознали этого, но осознаете,поверьте мне.

— Хорошо. Я все расскажу. И тогда вы скажете, может ли такойчеловек, как я, иметь веру и надежду на прощение.

Юрий Петрович вновь достал пачку и, нервно теребя вынутуюсигарету, сказал:

— Нет, нет, курить я не буду. Так слушайте. Все началось,когда я учился в институте. Нет, пожалуй, раньше. С двадцатого съезда партии.Мне тогда было четырнадцать лет, и я был как все, то есть верил, что мы живем влучшем из миров. Я знал, конечно, что хитрые и коварные враги стремилисьопорочить наш строй. Они заявляли, что мы живем в условиях рабства. «Ну какоеже это рабство! — думал я, проходя по улицам Москвы. — Люди идут куда хотят,улыбаются, шутят. В магазинах, правда, не хватает товаров, живем мы впятером впятнадцатиметровой комнате в деревянном бараке, без водопровода и канализации,но ведь мы еще не построили земного рая, то бишь коммунизма. Но обязательнопостроим!»

И вдруг как гром среди ясного неба! Великий Кормчий был,оказывается, самозванцем, наглым обманщиком, злодеем, а его ученики и сподвижники— бандитами с большой дороги и душегубами! Было от чего прийти в смущение.

Когда умер «великий вождь», я написал стихи, которые так иназывались — «На смерть Сталина». Что меня подвигло на это, не знаю. Никогда дои после стихов я не писал. Во всяком случае, никакого эмоциональногопотрясения я тогда не испытывал, хотя некоторые мои школьные учителя и соседипо дому плакали, думаю, вполне искренне. Стихи у меня получились на редкостьдрянные — набор штампов из хрестоматий по советской литературе. Тем не менее ихпоместили в школьной стенной газете, и я с огромным удовольствием прочитал ихна траурном митинге в школе. Со стихами все ясно — тут действовало моезапрограммированное сознание. Но этим моя реакция на смерть Кормчего неограничилась. Она проявила себя и подсознательно, иррационально, загадочным идо сих пор не вполне понятным мне образом. Вместе с другими пионерами меняпоставили в почетный караул около бюста вождя, что было воспринято мною какбольшая честь. Оказавшись перед бюстом и подняв руку для пионерского салюта, япопытался придать своему лицу подобающее для данного случая скорбное выражение.Но не тут-то было. Я почувствовал, что меня начинает душить смех, и, чем большея стремился подавить его в себе, тем сильнее мне хотелось смеяться. Это была невыносимаямука. Я весь покрылся испариной. Нервы напряглись до предела, и я не выдержал —расхохотался безудержно, до слез. Трудно было понять: хохочу я или плачу. И этоспасло меня. Все расценили мою реакцию как истерику, вызванную безутешнымгорем, — не я ли и стихи написал по этому поводу? Однако в том-то и дело, чтоникакого безутешного горя не было! К бюсту я подошел совершенно спокойно. Апотом какой-то бесенок стал во мне посмеиваться и похохатывать, и каким-товнутренним чутьем я постиг, что за всем этим траурным ритуалом и всенароднойскорбью скрывается наглая бесовская ухмылка.

Эта догадка так и осталась мною до конца не осознанной. Ивдруг XX съезд, закрытый доклад Хрущева и умопомрачительные откровения, которыеокончательно разрушили иллюзии, все, до основания. Мне сразу стало ясно, чтодело тут не в Кормчем и его дегенеративных сподвижниках, — виновата преступнаягосударственная система, возникшая после октябрьского переворота.

Политические страсти и прозрения четырнадцатилетнего мальчика,вполне естественно, вскоре утратили свою остроту. Всеми моими помыслами овладелаживопись. Я неплохо рисовал, готовился к поступлению в Суриковское училище, нов последний момент передумал и поступил в Архитектурный институт. С моей стороныэто была спонтанная реакция и на фальшивый сталинский классицизм, и на убогийпримитивизм хрущевской эпохи.

Во время учебы в институте я вновь заинтересовался политикой.Грубое вмешательство партийного и государственного руководства в областьискусства вызывало глухой ропот в студенческой среде. У нас образовалсянебольшой кружок радикально настроенных молодых людей. В основном это были моишкольные друзья, учившиеся в различных институтах, и друзья моих друзей. Яневольно оказался как бы центром притяжения для них. Сначала наши встречи имелидовольно безобидный характер — все сводилось к элементарному зубоскальству.Помню, как на пляже в Серебряном Бору мы высмеивали партийную программу опостроении в нашей стране коммунизма в двадцатилетний срок. Газета читаласьвслух, и после каждого абзаца раздавался дружный гомерический хохот. Так былапрочитана вся партийная программа — от начала до конца.

Постепенно в нашем кружке зародилась мысль о необходимостипротивопоставить окружающему нас маразму нечто позитивное. Один из моихшкольных друзей, учившийся в Плехановском институте, занялся разработкойальтернативной экономической концепции. Его приятель с философского факультетаМГУ штудировал Гегеля. Я создавал философию творчества. Среди нас были поэты ихудожники, писавшие безумные стихи и абстрактные полотна. Мы все были чрезвычайноупоены собой, видели в себе непонятых гениев, творцов нового мира и незамечали, что шли по проторенному руслу, только не вперед, а назад, словноповторяя в обратном порядке эмбриональное развитие. Лишь на фоне всеобщегомаразма это могло казаться чем-то новым и значимым, а по существу былоникчемным и бесплодным. Наше вымуштрованное сознание не предпринимало даже попытоквырваться из тисков элементарной логики и примитивного рационализма, из Евклидовамира, как сказали вы. Если не Маркс, так Гегель и Фейербах, если, несоцреализм, так авангардизм и кубизм. Боже мой, в кубистах я видел титанов,богов, созидателей новой Вселенной! Разрушить, расчленить окружающий нас мир набезжизненные куски, структурные элементы и сотворить из них новое, невиданноесовершенство! И все это в противовес божественному творению! Я восхищалсясадистским порывом расчленения тел и природы, не сознавая, что это симптомболезни ума, отражение массового безумия, охватившего огромную несчастную страну,не догадываясь, что в авангардистском искусстве уже были запрограммированы пытки,конвульсии невинных жертв и некрофильство эпохи всеобщего благоденствия.«Черный квадрат» Малевича — это порождение извращенного сознания ГУЛАГа.

К чему я все это говорю? Мы выступали против маразма нашейжизни, но с момента появления на свет вдыхали ее миазмы. Ядовитые испаренияотравили наше сознание. И даже самые светлые умы у нас несут стигмы этогомаразма. Вы читали Шаламова?

— Да, некоторые рассказы.

— А вы знаете, как он закончил свои дни?

— Нет.

— Он умер в 1982 году в психоневрологическом доме дляинвалидов, одним словом, он вернулся в ГУЛАГ. И там ожили в нем все гулаговскиепривычки. Он с жадностью набрасывался на еду — чтобы не опередили, пряталпостельное белье — чтобы не украли. Но самое страшное то, что он был счастлив.«Здесь очень хорошо, — говорил он, — здесь хорошо кормят». Для больногосознания Шаламова ГУЛАГ стал раем. Вот в чем ужас!

В нас росло желание бороться с режимом. Малочисленностьнашего кружка нас не смущала. Большевиков сначала тоже можно было по пальцампересчитать, но захватили же власть! О захвате власти мы не говорили — слишкомфантастическим все это казалось, но я знал, что сия горячечная мысль будоражиланекоторые головы. Мы говорили о борьбе, а как бороться, хорошо было известно.Методы борьбы вдалбливали в наши головы с первого класса. Конспиративные кружки,листовки, прокламации, нелегальная типография. Началась детская игра — мы жебыли не по возрасту инфантильны! Игра продолжалась и после окончания института.Она приобрела особую остроту и захватывающую притягательность после того, как