стало очевидно, что мы попали в поле зрения «органов». Нам доставлялонесравненное удовольствие обнаруживать за собой слежку. Те, кто следил за нами,тоже вели игру. Мы были нужны им, как и они были нужны нам, для совместной игрыв казаки-разбойники. Порой, правда, возникали недоразумения. Когда «разбойники»доводили до изнеможения своих преследователей или уж слишком демонстративно ивызывающе давали им понять, что они раскрыты, те, подкараулив наглецов в какой-нибудьтемной подворотне, пускали в ход кулаки. В итоге вырабатывались правила игры,удовлетворявшие обе стороны. Мы пытались обмануть, провести за нос друг друга,но без особой злости и садизма: игра в конце концов должна доставлятьудовольствие! Впрочем, нельзя было не видеть и существенной разницы в нашемположении: для «разбойников» игра была хобби, а «казакам» за нее платилиденьги, и, по-видимому, немалые.
Масштабы игры расширялись. В нее включались видные сановники«всевидящей» и «всеслышащей» организации. Нас стали вызывать повестками для«профилактических» бесед в известное здание на Лубянке. Первые приглашенияприводили нас в шоковое состояние, но затем мы к ним привыкли. Беседы с генераламии полковниками были мирными и дружелюбными. Нас слегка шантажировали и увещевали,однако без особого энтузиазма, а затем отпускали восвояси. Все это вызывало унас эйфорию. Еще бы! Руководители мощнейшей и страшнейшей организации, передкоторой трепещет весь мир, разговаривают с нами на равных! Но у меня все жевремя от времени возникало подозрение, что игра в казаки-разбойники давно ужепревратилась в кошки-мышки. Кошка не торопилась сцапать мышку. Ей важно былонапугать своего хозяина — слона, пуще всего боявшегося мышей, — чтобы показатьсвою значимость и урвать кусок пожирнее с хозяйского стола.
Наш кружок представлял собою аморфную группуединомышленников. Единой концепции и единой программы не существовало, и небыло какой-либо четкой организационной структуры. Но постепенно я сталзамечать, что среди моих друзей происходит разделение. То есть разделениевсегда было — существовали симпатии и антипатии, кто-то к кому-то был ближе посвоим интересам и взглядам, но теперь происходило нечто совсем другое...
Я говорил, что среди кружковцев был молодой человек,штудировавший Гегеля. О! Это была яркая личность! Звали его Лев Бубнов. Ростомон не удался (метр пятьдесят — не более), но имел развитый, сильный торс. Онпостоянно упражнял свое тело — готовился к будущим испытаниям и сверхнагрузкам.Его крупная голова прочно сидела на короткой шее, и во всем его облике былочто-то твердое и непоколебимое. Поскольку конспектирование Гегеля нампредставлялось чем-то вроде Гераклова подвига, нашего философа стали называть«гигантом мысли». Нужно сказать, что он действительно обладал выдающимсяаналитическим умом, в котором меня, правда, смущало одно — удивительнаяспособность превращать наисложнейшие мысли в примитивные схемы и аксиомы,неотразимые по своей простоте, в лозунги, которые он подобно гвоздям вколачивалв черепа окружающих. О себе Бубнов был высочайшего мнения и почти не скрывалэтого. Ко мне он относился с подчеркнутым уважением, за которым, однако,сквозила тонкая ирония. Я чувствовал, что все наши идеи и споры воспринималисьим как бесплодный интеллигентский вздор. Но я и мои друзья на том этапезачем-то были нужны ему, деятельность кружка входила в его планы, в которые онне собирался нас посвящать. Впрочем, я о них смутно догадывался... Бубнов создавалхорошо законспирированную подпольную организацию, разбитую на тройки. Ее цельюбыла борьба за власть. Какими методами она собиралась действовать, видно хотябы из того, что «гиганту мысли» удалось внедрить одного из ее членов в КГБ. Яхорошо знал этого человека. Он закончил Институт иностранных языков, посещалнаш кружок, а затем по совету Бубнова написал донос, стал осведомителем, потомбыл зачислен в штат, закончил Высшую школу КГБ и распределен в Московскоеуправление. Я узнал об этом еще до моего ареста. Уверен, что и провокация,которая привела к аресту, была осуществлена не без его участия. Дело в том, чтомы решили передать на Запад и опубликовать там собранные нами сведения ореальном экономическом положении в стране. С этой целью был установлен контактс американским журналистом, каковым в действительности оказался сотрудник КГБ.Сведения попали «куда следует», а при повторной операции мы были захвачены споличным.
Итак, я оказался сначала на Лубянке, а затем в Лефортово.Внешне там все выглядело вполне благопристойно — ни казематов, ни пыток, ниизнурительных допросов. Постель с чистыми простынями, сносное питание; прекраснаябиблиотека, вежливый, интеллигентный следователь, с которым мы вели историософскиеразговоры. Меня, правда, неприятно поразили разложенные на столе следователязападные полупорнографические журналы. Их назначение не вызывало сомнений —оказать на меня психологическое воздействие, на что я не преминул обратить вниманиемоего визави, — и журналы исчезли.
В беседах со мной следователь признавал, что существующий встране строй имеет много изъянов, называл его тоталитарным, говорил, что неверит в коммунистическую утопию, но утверждал, что не видит альтернативы. Истиннаядемократия, по его словам, была только в древних Афинах, где правителейизбирали по жребию. В наше время такое уже невозможно. Сложнейшиефинансово-экономические и социально-политические вопросы должны решать специалисты.Замена бюрократов выборными людьми приведет только к хаосу. Из подобныхрассуждений следовало, что деятельность нашего кружка изначально была лишенавсякого смысла.
Однажды, высказав полное понимание мотивов, которыми яруководствовался, следователь заявил, что он находится в затруднительномположении и не знает, как помочь мне. Объективно совершено тягчайшее преступление.Я участвовал в создании преступной антигосударственной организации, собрал ипередал враждебной державе сведения, представляющие государственную, тайну. Моидействия квалифицируются как антиправительственный заговор, измена Родине ишпионаж. Скорее всего меня ждет высшая мера наказания.
Такого поворота событий я никак не ожидал. Игра закончилась.Тысячеглавое чудовище, с которым, как мне казалось, я разговаривал на равных,предстало передо мной во всем своем жутком апокалиптическом виде. И страхбуквально парализовал меня. Словно молния ударила мне в затылок и позвоночник.Мой язык как будто распух и перестал повиноваться, он душил меня, и уже нечленораздельные звуки, а какое-то животное мычание извергалось из моего рта.
Меня отвели в камеру. И там я вдруг почувствовал глубокуюапатию, полное безразличие ко всему. В том, что меня убьют, я не сомневался.Антиправительственный заговор, измена Родине, шпионаж! Куда еще дальше?Чудовище нужно кормить, ему нужна живая кровь. Сколько мне осталось жить? Месяц?Два? А может быть, меньше месяца? Будут ли устраивать судебный спектакль, как втридцатые годы? Нет, сейчас не то время, осудят, конечно, закрытым судом, а дляэтого много времени не требуется. Я попытался представить, как меня будут расстреливать.Это, наверно, произойдет в каком-нибудь подвале... Как они это делают? Яслышал, что расстреливают в затылок, а перед этим рот затыкают кляпом и глазазавязывают... Так ли на самом деле?
«Вот и жизнь прошла, — думал я, — нелепая, бессмысленная.Зачем? Для чего? Скорей бы все кончилось!»
Неделю меня не беспокоили. Я лежал на койке в глубокой прострации.И вдруг я словно пробудился — жить, я должен во что бы то ни стало жить! Мой умстал судорожно проигрывать варианты спасения. Я встал, подошел к окну и началдергать решетку. Нет, ее не выломать. А может быть, когда меня поведут надопрос, неожиданно напасть на часового, отнять у него оружие, завести в камеру,одеться в его форму, а затем как-нибудь покинуть тюрьму? Я вновь и вновьпредставлял себе все этапы побега, и, хотя понимал, что это утопия, что никогдая не нападу на часового и никогда мне не удастся бежать из Лефовтовской тюрьмы,в моем воображении возникали одни и те же фантастические сцены. Они, как наваждение,преследовали меня днем и ночью, и невозможно было отделаться от них.
Когда за мной наконец пришли и повели к следователю, я ещераз убедился, что мои грезы об освобождении не имеют никакого отношения кдействительности. Воля моя атрофировалась. Я знал, что послушно пойду, куда меняповедут, и буду делать то, что мне скажут.
Следователь долго и пристально глядел мне в лицо.
— Юрий Петрович, — сказал он, — у нас нет желания карать радитого, чтобы карать. Если человек, совершивший тяжкое преступление,чистосердечно раскается в этом, к нему может быть проявлено снисхождение. Но мыдолжны поверить этому человеку. Мы все знаем о вашей деятельности идеятельности ваших друзей, но, чтобы не оставалось никаких сомнений в вашейискренности, расскажите нам все сами, от начала до конца.
И я все рассказал. Следователь слушал внимательно, но, какмне показалось, без особого интереса. Все, что я рассказывал, ему былоизвестно. Лишь когда я заговорил о тройках и внедрении в КГБ, лицо его какбудто дрогнуло и напряглось, но он не стал прерывать меня и задавать вопросы.Одним словом, я выдал факт существования конспиративной организации и назвалчеловека, которого ей удалось внедрить в органы.
Потом, во время приступов угрызений совести, я пытался найтидля себя смягчающие обстоятельства: да, конечно, я находился в шоковомсостоянии, но, главное, был убежден в том, что тот человек, который работал ворганах, действительно работал на них. У меня не было сомнений, что именно онвывел нас на чекиста, выступавшего в роли американского корреспондента. Развемог я представить, что с помощью этой хитроумной авантюры Лев Бубнов пыталсяобеспечить ему карьеру, не считаясь, разумеется, с нами — мы были для негопросто средством, отработанным материалом, он нас глубоко и искренне презирал.В оправдание его можно, конечно, сказать, что он более трезво оценивал составнашего «преступления», то есть понимал, что ничто серьезное нам не грозит. Хотяя не уверен, остановили бы его и более серьезные последствия. После того как я «раскололся»,