Записки ровесника — страница 37 из 54

рый опять свел нас не где-нибудь, а в Риге, обменялись номерами полевой почты — этот ритуал проделывали все, случайно встретившиеся на фронте, — но я даже не успел расспросить Гришку о том, как он из связиста стал сапером, а больше я его никогда в жизни не видел. Только в тот вечер, среди грязного снега и льда, у съезда с топорно срубленного, но прочно сшитого его ребятами понтонного моста через реку Даугаву в городе Риге.

Гриша остался у моста на дежурстве, а я отправился дальше — искать заветную улицу.

Дело в том, что…

Дело в том, что, когда мы, наступая, вновь пересекли границу Латвии, мы из обширной, дотла разоренной и выжженной зоны, из бурьянной пустыни с торчавшими кое-где обгорелыми кирпичными трубами да останками русских печей, вмиг попали в мирную жизнь.

Как в кино.

Разрушения в ходе боев — вещь неизбежная, к тому времени ставшая для нас привычной. Но систематическое превращение широчайшей, многокилометровой полосы в мертвый пустырь, с торчавшими повсюду, как издевательство, аккуратными немецкими надписями, обозначавшими давно не существовавшие поселения… Вот когда увидел я своими глазами, что замышляли эти подонки сделать с моей страной!

Перебравшись через «старую» границу, мой взвод принял к обслуживанию очередную порцию линий связи; центр взвода расположился в небольшом местечке.

Там уже размещался к этому времени большой госпиталь.

На вечере в госпитале, на концерте для раненых, и выздоравливающих, и медперсонала, я познакомился с местной жительницей, латышкой, девушкой моих лет. Ее пригласил на концерт квартировавший в их доме военврач.

Звали девушку Виктория, сокращенно — Виа.

Поскольку врач в тот вечер дежурил, провожать Викторию домой отправился я. С того все и началось.

Подполковник медицинской службы рвал и метал, видя, что какой-то старший сержант перебежал ему дорогу. Он запретил пускать меня на территорию госпиталя — кроме концертов там бывали также танцы, — при встрече пытался поставить меня по стойке «смирно», предпринимал еще какие-то коварные и отчаянные акции, но я, как говорится, был из другой системы, я непосредственно ему не подчинялся, а в действующей армии это имеет колоссальное значение.

Для Виктории субординация не имела, естественно, вообще никакого смысла, а доктор был всего лишь доктором, не очень нужным человеку, когда он здоров. Тем более подполковник казался нам «пожилым», — бедняге было лет тридцать. Я же был ее ровесником и коллегой, ленинградским студентом, временно надевшим военную форму. Что такое Ленинград, Виа прекрасно знала.

Она и сама была студенткой русского отделения какого-то языкового института в Риге — то, что Виктория занималась русским языком в условиях немецкой оккупации, сразу расположило меня к этой первой встреченной мной представительнице «нетронутого» фашистами мира. В поселке, у родственников, она пережидала период боев за Ригу и отъедалась немного. Знакомство со мной помимо прочего рассматривала как учебную практику в русском языке.

Чем стала для меня за несколько дней эта хрупкая девушка, с такой трогательной простотой, так доверчиво шагнувшая мне навстречу? Только тот, кому пришлось в своей молодости быть исключенным на долгий срок из нормальной жизни, только тот поймет, каким бесценным могло сделаться для меня простое и милое ее лицо, обращенное ко мне, исключительно ко мне одному, а не ко мне в группе других людей — иначе во фронтовых условиях не было возможно.

Это пришло как озарение. Я — нашел! Я совершил открытие: значит, между двумя людьми может существовать и такое?!

Мне немедленно стали казаться родными ее нехитрые речи — она все же говорила по-русски не совсем свободно, — ее слова, словечки, то, как она их произносила, но главное — смысл, который она в них вкладывала. Словно старые друзья, мы отлично понимали друг друга, хотя росли в бесконечно разных обстоятельствах.

Разве уже это не было чудом?

Каждую мою свободную минуту мы проводили вместе. Я избегал заходить к ним домой, чтобы не дразнить лишний раз своего яростного соперника, но в часы его дежурств сиживал у Виктории, в ее крохотной комнатке — узкая постель, круглый стол, канапе, — и отчетливо вижу коврик над кроватью с надписью по-латышски: «Шесть маленьких бульдогов идут по дороге, барабаня» — и соответствующей тексту вышивкой.

Почему шесть? Почему маленьких? Из какой-то детской книжки?

Я на всю жизнь заучил тогда латышское звучание этих слов.

Потом нас двинули вперед — на Резекне и за Резекне. Там мы вновь надолго остановились, и тогда я кинулся к Петру Ивановичу с мольбой о трехдневном отпуске.

Я написал бы «кинулся в ноги», но боюсь, никто не поверит, хотя, по сути, дело обстояло именно так.

Петр Иванович удивился, ругнулся, но, выяснив у начальства, не предполагается ли чего, отпустил меня.

Я неожиданно вернулся к ней. Представляете, какая это была минута?

Помимо всего, госпиталь тоже передислоцировали, и никто в целом свете не мог нам помешать.

Трое суток мы были неразлучны. Бродили по мирным окрестностям, вдоль речки Зилупе, заходили на какие-то хутора к еще более дальним ее родственникам и знакомым, и нас всюду радушно принимали, так радушно, как никогда не встретили бы меня одного, — хутора были латышские, и, что я был за человек, они знать не могли: солдат и солдат. А для меня быть принятым в чужой семье всегда много значило, к тому же я имел возможность пробудить у этих людей симпатию к нашей армии…

Ночи мы проводили в ее комнатке, на ее девичьей кровати — как мы помещались там вдвоем?

Только времена и понятия тогда были другие, чем теперь, и нравы другие, и воспитание другое. И хотя Виктория всячески подчеркивала широту и смелость своих взглядов и была действительно куда более раскованной, чем многие мои довоенные приятельницы — в школе, в институте, — наши объятия оставались сдержанными и чистыми. Два стебелька потянулись друг к другу в затишье, среди внезапно смолкшей бури… И я считал, что это в порядке вещей, мне даже нравилась ее непреклонность — может быть, потому, что я впервые в жизни был влюблен по-настоящему?

Потом я снова уехал, и она провожала меня на станцию, тоже называвшуюся Зилупе, и, так как мест в вагонах не было никаких, я устроился, к ее ужасу, на крыше и лег там, расстелив шинель, на ребристое железо — за эти же ребрышки и придерживался на крутых поворотах. Но стояло лето, и я был молод и чертовски счастлив, и ехать я мог на чем угодно.

Я оставил Виктории свой адрес, и вскоре она написала мне, потом еще и еще. Наконец пришло сообщение, что она уезжает в освобожденную Ригу, чтобы продолжить учебу, что жить будет пока у дяди; следовало название улицы и номер дома, квартира указана не была, из чего я и заключил, собственно, что улица была окраинной, а дом небольшим, частным. Звала меня приехать, как только удастся вырваться. Я ответил по новому адресу, съездить же в Ригу все не было случая; просить о новом отпуске я не мог.

Неожиданно помогло то, что шел конец сорок четвертого. В близкой победе никто уже не сомневался, и на нашем фронте, завершившем, в сущности, свое продвижение на запад, стали понемногу всё приводить в соответствие с нормой. В один прекрасный день меня вызвал Петр Иванович и предложил либо сдать взвод, либо стать офицером, выдержав экстерном экзамены на фронтовых курсах младших лейтенантов. После некоторого колебания я выбрал последнее. Расстаться со взводом? Вновь принять отделение, «опустившись» на ступеньку?..

Ну и возможность повидать Викторию оказалась весомой гирькой на чаше весов: рота наша действовала значительно южнее города, курсы находились севернее. Разыскать ее, встретить вместе Новый год, сказать друг другу все, что еще не было сказано, — а с экзаменами там видно будет, что и как…

Разыскать — во что бы то ни стало.


Чем гуще становились сумерки, тем меньше оставалось прохожих. Я спрашивал каждого, кто соглашался остановиться и взглянуть на бумажку, где по-латышски, крупно, печатными буквами было написано нужное название.

Никто не знал, где находится эта улица.

— Вы что-то перепутали…

Я шел и шел, надеясь рано или поздно встретить если не милиционера, то хоть какую-нибудь патрульную службу — город же все-таки…

Окна были затемнены, ни одно не светилось, но кое-где стали зажигаться лампочки над воротами, случайные фонари. Затемнение отменено не было, но практически не соблюдалось: если в июне сорок первого рижане прекрасно знали, когда следует ожидать немецких бомбежек, и заклеивали окна ленточками, пока Россия еще мирно спала, то теперь всем было известно, что воздушных налетов немцы производить уже не могли. Кончилось их времечко…

Вдруг я буквально натолкнулся на парня и девушку с красными повязками, вышедших из-за угла.

Они тоже не знали такой улицы, но охотно отвели меня неподалеку в небольшую квартиру, где толклось множество молодежи; если я правильно понял, здесь размещался то ли райком, то ли горком восстанавливавшегося здесь, в Риге, комсомола.

Общий язык нашли быстро.

В одной из комнат, на полу — мебели не было никакой, — разлегся огромный, подробнейший план Риги. Изучать его приходилось, осторожно ступая по узенькой полоске паркета, остававшейся открытой вдоль стен.

Стали искать.

Минут через двадцать нашли. Крошечный переулок, на самой окраине, за Даугавой, там примерно, откуда я час назад пришел. Немного ближе к заливу.

Обидно было чертовски — снова проделать такой конец… снова мерзнуть…

Мои новые друзья категорически заявили, что идти сейчас нельзя. Надо ждать до утра. Если в центре хоть что-то светится на улицах, за рекой совсем темно.

— У меня хороший фонарик.

Переглянувшись, они объяснили мне, что на окраинах еще «шалят». Здесь удалось наладить относительный порядок, а там — ни за что поручиться нельзя.

— У меня пистолет.

Не новичок в Латвии, я прекрасно понимал, что они правы, что пробираться в одиночку через темный город опасно. Но не пойти к Виктории немедленно — не мог.