Записки ровесника — страница 9 из 54

Или: «все равно, да не ро́вно». Как это так? Не все одинаковое одинаково? Ведь казалось бы…

«Старость — не радость» — всё чаще за последние годы тревожит меня нянин грустный голос…

Что же касается песен, то, воспринимая сконцентрированный в нескольких строчках опыт многих поколений, я как бы связывался через толщу лет — пусть связь эта была непрочной, самой случайной, тончайшей, готовой в любой момент порваться, — я связывался с явлениями, до которых мне полагалось еще «дозревать» бесконечно долго (чтобы потом хватиться обо что-нибудь этакое, твердокаменное, без всякой подготовки). Крайняя необязательность этих неожиданных, возникавших через песню связей способствовала тому, что они не только не надламывали неокрепший организм, а, напротив, подкрепляли его рост, закаляли его, исподволь готовили к неизбежным и далеко не всегда простым и приятным встречам.

Исподволь — как это важно.


…Пропев вторую строчку популярной некогда песенки, няня продолжала с недоумением на меня глядеть.

Пришлось выложить все.

К моему сообщению няня отнеслась куда более серьезно, чем я ожидал. Она сразу поняла, что не в конфете дело — и для возчика, и для меня.

— А если бы он тебя догнал?

Такой нелепой возможности я себе, конечно же, представить не мог — меня догнать?! — но предположил все-таки, что ничего хорошего не вышло бы.

— Уж чего хорошего, — мрачно согласилась няня. — Уши бы оторвал, это по меньшей мере.

Я высказался в том смысле, что она не дала бы так надо мной надругаться.

— А что я… Он — в своем праве, — покачала няня головой.

— Почему?! — Я расценил позицию няни чуть ли не как предательство. — Это же не его конфеты?

— Пока не сдаст груз, он за все отвечает, — очень по-взрослому сказала няня; меня поразили не столько самые слова ее, смысл которых я понял крайне приблизительно, сколько та осуждающая — меня! — интонация, с какой она их произнесла.

Мы всегда были с няней заодно, против чего угодно, а тут она как бы отступилась от меня.

Не обращая внимания на мой насупленный вид, няня погладила меня по голове и вздохнула:

— Да… Если бы он тебя догнал…

Я затих. Я, как всегда, ей поверил. Дело неожиданно оборачивалось скверным, вязким, неприятным.

А как было не верить? Няня никогда не тратила своих сил и чужого внимания, преподнося как откровение избитые, азбучные истины, — то есть не делала как раз того, чего дети терпеть не могут. Я не знал еще, конечно, как часто люди ограниченные склонны утверждать себя, вещая банальности, и не мог поэтому полной мерой оценить нянину сдержанность. Но в том, что няня зря не скажет, я всегда был уверен.

И я запомнил надолго ее последние слова, которые даже поучением назвать нельзя:

— Если б он догнал…

Как можно ставить себя в такое положение, когда все зависит от случая — догонит, не догонит?

Как это унизительно.

Где-то створочка приоткрылась, кое-что стало проясняться.

Маме мы, как это часто случалось, ничего не сказали.

— Она и так слишком много нервов тратит бог знает на что, — бурчала няня, почитавшая своим долгом оберегать, по возможности, мать от треволнений.

Справились, и ладно.


Няня помогала мне осмысливать окружающее и иначе.

Год спустя, во время нашего с ней второго дальнего путешествия, на этот раз к ее родным в Крым, она преподнесла мне первый в моей жизни наглядный урок мужества.

Крым… Я столкнулся в ту поездку не с приморскими городками этого своеобразного края — Евпатория, Ялта были мне уже немного знакомы, — не с его южным берегом, нет. Нянины родственники на курортах не жили, они в Крыму  р а б о т а л и, и я, побывав у них, был неприятно поражен жесткостью так непохожей на северную природы, придавлен к земле палящим зноем, неведомым мне ранее, удивлен оттенком чего-то явно иноземного, особенно по сравнению с той же русской деревней. Не забудьте, это был ещё тот старый Крым, с генуэзскими, греческими, турецкими, но главным образом татарскими названиями — Бахчисарай, Карасубазар, Магарач… — с татарскими обычаями и одеждой, и базарами, и блюдами, с садами, виноградниками, табачными плантациями…

Много лет спустя, когда я, волей случая, стал из года в год входить в контакт с огромным коллективом винодельческого совхоза на западном берегу Крыма, под Севастополем, и сблизился кое с кем из его руководителей и рядовых виноградарей, виноделов, механизаторов, я вновь ощутил беспокойное дыхание трудового Крыма, и вот тогда, только тогда, уже взрослым, я впервые почувствовал себя в Крыму по-настоящему дома — как и подобает человеку, попавшему на родину, — впервые осмыслил свое отношение к этим сказочно прекрасным скалам, обильно политым и потом, и горем, и кровью людской. И я твердо знаю теперь, что мое отношение к Крыму не имеет ничего общего ни с иждивенчеством «отдыханцев», ни с торгашеством, рвачеством и жлобством тех, кто призван обеспечивать развеселое курортное житье. Мои симпатии четко на стороне тех, кто в Крыму трудится или защищает его от врагов, а вовсе не на стороне «снимающих сливки»…

Во время нашей с няней поездки я как раз и повидал нянину мать — бабусю, и няниных братьев, и сестер, и кучу разной мелюзги вроде меня, и любимый нянин брат Марианчик свозил нас в Мамут-Султан — там продолжала жить Мария Францевна, мать того самого «бабусиного внука», с воспоминаний которого началась эта повесть.

Тогда-то я с изумлением обнаружил, что  м о я  няня кровно связана с большой семьей, сплошь состоящей из приветливых, веселых, работавших, казалось, шутя и очень доброжелательно настроенных по отношению ко мне людей. Я знал, конечно, об их существовании и раньше, но знал лишь по няниным рассказам о  п р о ш л о м, а они, оказывается, были  н а с т о я щ и м. Да еще каким живым… Да как их было много… Я был гостем этих людей, ел и спал в их домах. И хоть на самом деле их гостеприимство было связано вовсе не с тем, что я, сам по себе, его заслуживал, будучи каким-то на редкость уж славным мальчиком, а с тем прежде всего, что меня опекала няня, — но ведь и я чего-то стоил, раз она любила меня.

Так, неожиданно, пребывание среди няниных родных определило для меня реальный вес, реальную силу наших с няней отношений. И зародившаяся было в моем сердце боязнь того, что няня может взять да и уехать к ним обратно, смешивалась с чувством гордости: она из-за меня, только лишь из-за меня не делает этого. Из-за меня…

Погостив несколько дней в Мамут-Султане, мы отправились в деревню Барабановку к Виктории Францевне, няниной старшей сестре. С нами ехала Екатерина Францевна, «младшенькая», и муж ее, учительствовавший в поселке Зуя, человек грузный, немолодой, степенный, немногословный.

Пройдет всего двенадцать лет, и имя их старшего сына Миши Земенкова будет значиться на обелиске — среди имен других расстрелянных фашистами в Зуе партизан.

Двигались мы на той же паре лошадей дяди Марианчика, другого транспорта не было; автобусы того времени — неуклюжие, маломощные — едва ли прошли бы там, где мы ехали. Старожилы помнят, что представляли собой крымские дороги второго и третьего разряда: узкие, крутые, многократно пересеченные в разных направлениях глубокими ложбинками от стекающей во время ливней с гор воды, усеянные коварными для колес камнями, припорошенные белесой пыльцой, разрезанные на отрезки и отрезочки речками и речушками, переезжать которые приходилось вброд…

Перед особенно крутым и долгим спуском к одной из таких речек — она шумела где-то далеко внизу, видно ее не было, — наша повозка остановилась. Тетя Катя и ее муж вышли и предложили нам последовать их примеру.

— Зачем? — спросила няня.

— Тут все выходят, — ответила тетя Катя.

Я приподнялся было, хотя вылезать на прибитую зноем пыльную дорогу особого желания не было, но неожиданно был мягко усажен на место лежавшей у меня на плече няниной рукой.

— Мы съедем, пожалуй, — сказала няня.

— Да что ты, Фрося, зачем? — удивилась тетя Катя. Даже ее молчаливый супруг, и тот пробурчал что-то сквозь усы.

Ах, как просто было бы жить на свете, если бы мы умели досконально объяснить смысл каждого своего поступка! Сколько раз потом мы вспоминали этот случай, и няня никогда не могла толком ответить на вопрос, почему отказалась она выйти из повозки.

— Чего полверсты по такой жаре пешком тащиться, — улыбнулась няня сестре. — Съедем ведь? — обратилась она к дяде Мариану, который и не собирался слезать с облучка.

— Куда ж мы денемся… — спокойно отозвался тот; веселый, незлобивый Марианчик — так называли его все, хотя лет сорок пять ему должно было быть, по меньшей мере, — особенно мне нравился: так же как и моя няня, он с уважением относился к детям.

Должен признаться, что, несмотря на столь оптимистическое заявление человека, которому я безусловно доверял, съезжать с вертикальной кручи было страшновато. Прижавшись к няне, я время от времени закрывал глаза. Теперь мне очень хотелось присоединиться к тете Кате и ее мужу, спокойно шагавшим впереди повозки; они могли бы уйти далеко вперед, — обогнать спускавшихся как-то боком лошадей, то и дело приседавших на задние ноги, не составляло труда.

Но запросить пардону и выказать, таким образом, трусость я не смел: нутром чувствовал, как это нехорошо — оказаться боязливее женщины.

Когда мы были на самой горбинке и повозка, зацепившись за очередной камень, накренилась особенно сильно, я случайно заглянул няне в лицо, и мне показалось, что и она не прочь изменить свое странное, свое нелогичное, свое отчаянное решение, остановить повозку и выйти, но что-то удерживает ее. Впрочем, может, остановиться на спуске было уже нельзя…

Много раз шел я потом на риск — и когда это было действительно необходимо, и когда вполне можно было «выйти из повозки». Чутье подталкивало меня в таких случаях, инстинкт, которому я приучился доверять. Я погрешил бы против истины, заявив, что каждый раз вспоминал при этом нашу с няней поездку в Крым. Но, мне кажется, именно тогда, на безвестной крымской круче, — как вы, несомненно, догадались, мы благополучно съехали вниз, иначе… — мною был сделан первый шажок к тому, чтобы впоследствии не слишком уж дрожать за себя.