к домашним животным. Кошки кокетливы. У меня не было времени узнать их как следует, но мне показалось, что кошки Бургундии, усвоив обольстительность парижанок, намного превзошли их своей красотой.
Особая черта французских городских и окологородских видов — укрепления, возведенные по чертежам Вобана. Они вездесущи — вплоть до Лазурного берега. Созидательная энергия и работоспособность этого человека достойны преклонения. Те, кто читал его сочинения, о них отзываются с величайшим почтением. Он один из подлинных героев эпохи, носящей имя Людовика XIV. Его сердце — по причудливости французских идей — было перенесено в Париж, хотя захоронен он был рядом с замком, которого удостоился за свои заслуги. Chateau de Bazoches-du-Morvan до сих пор во владении его потомков. Туда можно попасть, если приехать утром. А это не трудно, если остановиться на ночь в Везле — одном из самых замечательных мест во всей Франции. Архитектура мирного замка Вобана безупречна, а окрестности его таковы, что их редких обитателей я почитаю за любимцев бессмертных богов. Приятно сознавать, что в Петербурге меня ждет бутылочка доброго бургундского из cuvée du Maréchal de Vauban. За весь прошлый год я так и не решился ее открыть. Надо бы выяснить, какого числа маршал родился.
Вообще же о французских винах или сырах я не скажу ничего — слишком много людей разбирается в этом лучше меня. Французский луковый суп мне, честно говоря, лучше знаком по американским, нежели местным ресторанам, да и вообще о французской кухне написаны собрания сочинений, к которым я вас и отсылаю.
По мере того как я узнавал Францию, во мне росло чувство недоумения: почему помыслы французов в такой степени сходятся на Париже? Не то чтобы провинциальные достопримечательности находились в пренебрежении. Скажем, виды, знакомые по картинам Ван Гога или Клода Моне, безусловно, входят в их перечень. Благодаря местным открыткам вы установите, что Grand Hotel в Кабурге все еще выглядит так же, как во времена Пруста. В Страсбурге я сфотографировался на фоне дома, в котором жил Фюстель де Куланж. Однако предполагается, что все по-настоящему важное сосредоточено в Париже. Кто спорит — великий город. Пожалуй, на воображаемом конкурсе miss capital city Париж по совокупности своих красот и достоинств обойдет и Рим, и Петербург, и Вену с Будапештом, и Лондон, и Стокгольм — но все-таки: часто ли вы видели во французском кино Лион, Дижон или Реймс, Лилль, Тулузу или Нант? Только Париж или сельскую местность, да иногда Марсель в фильмах о полицейских.
Я как-то беседовал о такого рода вещах с Андре Фурманном и в особенности допытывался у него, почему он не ездит во Францию, живя всего в двух часах от границы. Он сказал, что, в отличие от меня, не любит мотаться по дорогам, и затем, помолчав, прибавил: «Французы — странные люди».
Несколько соображений препятствуют мне солидаризоваться с утверждением моего немецкого друга.
Во-первых, священные принципы политической вежливости.
Во-вторых — что я, собственно, знаю о французах? (Не то чтобы я не пытался их узнать. В Париже я даже отправился поглазеть на массовую манифестацию — ведь французы, как мне казалось, обожают протестовать. Например, водитель такси в Лилле, куда я приехал не на машине, а на поезде, отказался везти меня в отель, так и заявив: «Протестую! Здесь и пешком дойти недалеко». Поэтому я и решил, что характер французской нации, возможно, откроется мне во время массовой акции протеста. Точные сведения, где и когда будут возмущаться действиями правительства, я получил от стражей порядка, отправлявшихся к месту событий. На Площади Республики, куда я пришел, народу было великое множество, и он все прибывал, и теснился, и кто-то куда-то протискивался, и профсоюзные колонны под бой барабанов вливались в ряды, и две поджарые пенсионерки — одна с рюкзачком на плечах, другая с красным флагом в руках — на моих глазах перелезли через ограду. При этом светило весеннее солнышко, отовсюду раздавалась музыка — от джаза до дискотеки, продавались горячие сосиски, никто не был зол, сердит или угрюм, над головами возвышались нарядные шары с обозначением того или иного профсоюзного объединения — словом, не классовая битва, а народное гуляние, разве детей забыли привести. Я покидал Площадь Республики воодушевленным, но озадаченным.)
В-третьих — то обстоятельство, что меня самого постоянно принимают за француза. (Начало это любопытной традиции было положено одним негром из Гарлема. Он почему-то был очень недоволен тем, что я фотографировал родные ему кварталы и улицы. «Из полиции, что ли?» — сурово спросил он меня. Я объяснил, что я — иностранец, путешественник. «А, француз!» — загадочно заявил он и успокоился. Андре как раз удивило, что меня принимают за француза: «Ты ведь на самом деле из казаков!» Настал мой черед удивляться, и, развивая тему, я, в частности, обмолвился, что унаследовал еврейскую предприимчивость в сочетании со славянской ленью. Умозаключение моего собеседника сопровождалось лукавой улыбкой: «И в результате ты обречен на вечные нелады с совестью!»)
В-четвертых, наконец, все женщины, которые проявляли ко мне настойчивый и при этом неспровоцированный интерес, неизменно оказывались француженками. (Здесь позвольте мне опустить пояснения.)
И все же слова Андре нашли в душе моей отклик. Ведь я вам уже описывал хозяина некой гостиницы с его затейливыми ответами, а вот еще пара эпизодов.
Приезжаю в несравненный Ним — город, украшенный римским амфитеатром и римским храмом. Амфитеатр прекрасно сохранился, и все же кое-где его верхняя часть подверглась легкому разрушению. Это зримое отклонение от замысла немедленно позволяет понять, сколь совершенны его изначальные пропорции. Храм же, уцелевший в Ниме и столетиями именуемый французами la maison Carrée, и вовсе невероятен. Он невелик и очень прост — цоколь, ступени, колоннада, фронтон. Но все соотношения идеальны. Я был тем более изумлен, что оказался в Ниме еще до того, как побывал в Греции, и к избитым разговорам о совершенстве форм относился с изрядным подозрением.
Я остаюсь в этом городе на ночь, мой отель — в переулке, выводящем к римскому амфитеатру. Надеваю еще не ношенные парадные белые штаны и летней ночью отправляюсь выпить бокал бордо в открытом кафе на площади у la maison Carrée. Мне приносит его странного вида гарсон — немолодой, но шибко подвижный, мускулистый и выбритый наголо. Я откидываюсь, с первым же глотком оцениваю прелесть вина и любуюсь силуэтом античного храма. Очень скоро, однако, я замечаю на своих белых штанах красные пятна. Стремительный детина умудрился расплескать вино, пока его нес. Наутро я видел его с двумя доберманами — не гарсон, а головорез!
В каком-то местечке недалеко от Ле-Пюи я остановился выпить кофе. В баре, куда я зашел, народу немного, все по-свойски, бродит овчарка по имени Саша. Я заговариваю с барменом, дескать, надо же, собаку зовут русским именем Саша. — «А мне-то что, это не моя собака!» — «Да я заговорил об этом лишь потому, что сам из России». — «Из России? Из мафии?» Я решил мрачно пошутить в ответ, но, ощупав карман, понял, что оставил темные очки в машине. Очки эти мне придавали такой вид, что разговаривать со мной о мафии решился бы разве усиленный наряд полиции. Жаль, что я так и не доехал в них до Палермо. Год спустя их похитили, разбив стекло машины, спартанские дети, которые, стало быть, продолжают жить по законам Ликурга.
Но оставим в стороне мужланов — как их называют в русских переводах французских классиков. Во Франции есть род людей, которые мне действительно кажутся странными. Это властители дум, дирижеры интеллектуальной моды. Они едва ли не поголовно больны претенциозностью. Возьмем хоть кино. Еще в годы моего детства у французов все было, как у людей, даже лучше: «Три мушкетера», «Парижские тайны», «Искатели приключений». А теперь — вымученные сюжеты, которые разыгрывают пять с половиной одних и тех же актеров. Исключения, доказывающие владение ремеслом у отдельных лиц, лишь подчеркивают общую склонность к безумию.
Они разучились ценить прекрасное. Слова «доброта» и «простота» вызовут у них чувство неловкости. В своей погоне за изощренностью они убежали от того, что еще недавно было творческой стихией французского духа — сдержанная сентиментальность. Последние великие французы — Джо Дассен и Жан-Поль Бельмондо.
В позднесоветское время один джазовый критик удивился словам модного саксофониста, что, бывает, он отыграет — и его бросаются целовать девушки. «А вы как хотели бы, — ответил музыкант: прочитали лекцию, сошли с кафедры, и девушки бросаются к вам с поцелуями?» Французские интеллектуалы этого и захотели. Посмотрите, с какой настойчивостью стареющие режиссеры вкупе со стареющими сценаристами показывают нам красивую молодую девушку в паре с господином, которому я и сейчас гожусь по меньшей мере в племянники!
Французские интеллектуалы! Сначала явился один — с пралогическим мышлением. Он, по крайней мере, прекрасно владел пером, не закрывал глаза на трудности, просто где-то что-то недодумал — всем бы так. Но зачем было увлекаться его заблуждениями? Его стали забывать, пришел другой — с сырым и вареным. После него, понятно, явились уже отчаянные дикари, для которых цивилизация не более чем выражение насилия.
Французские интеллектуалы! Подобно большинству людей, которым доводилось думать, они обнаружили, что поиск истины требует большого труда и сопряжен со многими разочарованиями. В отличие от большинства, они догадались намекнуть, что поиск истины — это нелепое занятие. Намек был понят и обеспечил им успех в мировом масштабе. А теперь подумаем, что происходит с обществом, в котором властители дум впадают в умственную релаксацию. В нем понемногу глупеют университетские наставники. Глупеют их слушатели и читатели — будущие журналисты, кинематографисты и учителя, будущие законодатели и министры. И все, кто их читает, смотрит и слушает.
Одна отважная американка как-то заявила: нам не нужен Деррида, у нас есть «Роллинг Стоунз». Золотые слова! Я не отправляюсь в путешествие без «Роллинг Стоунз», а вы, если хотите, берите с собой «Грамматологию».