[195] Ермолову, – и по отправлении о вашем благополучии тысячи молитв, я рукою искренности снимаю фату с ланиты красавицы цели. После долгого приковывания ока надежды к дороге ожидания, я денно и нощно не переставал мечтать о радостном с вами свидании, как вдруг пришла благая весть о приближающемся блаженстве вашего присутствия».]
Прибыв в Султанию в начале июля, Алексей Петрович до 20 числа ожидал там шаха, потом в течение целой недели переговаривался о церемониале, и наконец только 31 июля состоялась аудиенция. Через несколько дней, и именно 3-го августа, были поднесены шаху подарки, причем «убежище мира и средоточение вселенной» был особенно поражен хрустальными вещами и огромных размеров зеркалами.
Долго и неподвижно всматривался шах в себя и в обливавшие его алмазы и бриллианты в бесчисленных сияниях отражавшиеся в глубине волшебного трюмо. Но вот, какбы очнувшись, он думал было обратиться к другим вещам, но какая-то неведомая сила снова приковала его к месту.
Прошло несколько минут, наконец, превозмогая себя, шах сделал легкое движение в сторону… и очарование самим собою исчезло. «Мне было несравненно легче, – произнес он, – приобрести миллионы, чем этот подарок русского венценосца, который не променяю ни на какие сокровища в мире».
Подметив слабую сторону, Ермолов, при помощи лести, нашел теплый уголок в сердце средоточия мира. «Не раз случалось, – писал он Закревскому, – что я, выхваляя редкие и высокие качества шаха и уверяя, сколько я [ему предан и] тронут его совершенствами, призывал слезу на мои глаза и так и таял от умиления. На другой день только и говорено было обо мне, что не было такого человека под солнцем.
После чего не смел никто говорить против меня, и я с министрами поступал самовластным образом». Шах помирился с мыслью о невозможности возвратить и пяди уступленной по трактату земли и обещал назначить комиссию для разграничения. Алексей Петрович покинул Персию и 10-го октября возвратился в Тифлис.
Познакомившись с краем, он прежде всего обратил внимание на защиту жителей Кавказской линии. Признавая, что существовавшие крепости и посты не удовлетворяют своему назначению, главнокомандующий стал теснить горцев в глубину гор и с этою целью перенес часть линии с Терека на Сунжу, построил несколько новых укреплений и довел их до р. Сулака.
Горцы хотя и уступили место, но, пользуясь густо– и труднопроходимыми лесами, упорно сопротивлялись. Тогда Ермолов решил приступить к рубке лесов и к проложению просек.
Смотря на уничтожение вековых деревьев и их естественной защиты, горцы сознали, что не ружье и пушка, а русский топор покорит их[196]. Так оно было в действительности. Употребленный Ермоловым способ действий привел к тому, что он имел возможность с весьма незначительными силами держать в страхе всю Чечню и Дагестан.
С другой стороны, господство наше в Закавказье возрастало по мере уничтожения ханской власти и введения русского управления. Для этой цели главнокомандующий пользовался каждым предлогом. Так, когда 24-го июля 1819 г. скончался Измаил-хан Шекинский, то Алексей Петрович, не обращая внимания на наследников[197], объявил, что ханство уничтожается и оное называется Шекинскою областью.
«Я займусь, – писал он, – исправлением погрешностей прежнего злодейского управления, а народ, отдохнув от неистовств оного, будет благословлять благотворительнейшего из монархов».
Уничтожение ханства Шекинскаго было громовым ударом для всех остальных ханов. «Я давно знал, что так будет, – говорил Мустафа, хан Ширванский».
Человек умный и наблюдательный, Мустафа скоро оценил цель действий Ермолова и 19 августа 1820 г. добровольно ушел в Персию, отправив туда заранее все свое имущество и часть гарема[198]. Жителям объявлено, что Мустафа лишен навсегда ханского достоинства и ханство принимается в российское управление. Примеру хана Ширванскаго последовал и хан Карабагский, который 21 ноября 1822 г. также бежал в Персию.
Власть хана в Карабаге объявлена уничтоженною и жители приняли это известие с большою радостью. «Обозрев прелестныя наши мусульманския области, – писал Ермолов, – сказать откровенно могу, что восхищался мыслию, сколько введение в них управления российского послужит в короткое время к их улучшению. Введение нашего управления есть дело, мне нераздельно принадлежащее, и меня утешает польза, правительству принесенная».
В этом отношении заслуга Ермолова действительно велика: удалив ханов, он ввел единство в управление и дал возможность сплотить ханства в одно целое, нераздельно связанное с составом империи. Тегеранский двор неприязненно смотрел на деятельность Ермолова и, подстрекаемый бежавшими ханами, становился к нам в более и более неприязненные отношения.
В течение десяти лет вопрос о разграничении не двигался далее дипломатической переписки и граница между государствами не проводилась. По мере усиления неприязни, персияне становились более требовательными и, наконец, в 1826 г. вторглись в наши пределы.
С началом персидской войны Ермолов был отозван с Кавказа[199], и служебная деятельность его прекратилась навсегда[200]. [Сначала] он поселился в Орле, потом переехал в Москву, где и жил до своей кончины, последовавшей 12 апреля 1861 года[201].
И. И. Лажечников. Несколько заметок и воспоминаний по поводу статьи «Материалы для биографии А. П. Ермолова»
В «Русском вестнике» помещен ряд статей М. П. Погодина[202]: «Материалы для биографии А. П. Ермолова» – драгоценные материалы, за которые нельзя не поблагодарить почтенного их собирателя. Читая их, переносишься мыслию и сердцем в великую эпоху 1812–1815 годов, этот «век богатырей», как называл его наш знаменитый партизан и поэт Давыдов. Из плеяды личностей, блиставших в эту дивную эпоху, ярко выступает А. П. Ермолов.
Да, природа редко создает таких мужей, в которых богатырская наружность соединялась бы с такими богатырскими силами ума и духа, какими он был наделен. Присоедините к этому дар слова, дар обворожать своим обращением всех, кто к нему приближался, и особенно своих подчиненных «боевых товарищей», как он их называл.
Подчиненных – сказал я потому, что с высшими он не умел ладить, вследствие ли своего характера, с которым знакомят нас статья Погодина и собственные записки Ермолова (к сожалению, написанные латинским строем), или вследствие того, что его проницательный ум быстро замечал чужие ошибки и недостатки, скрывать которые он не считал нужным, или вследствие врожденной его склонности к сарказму, для успеха которого он пренебрегал иногда благоразумием. Во всяком случае, можно сказать, что в его благородной натуре не было умения подлаживаться.
Я сказал, что Ермолов имел дар особенно привлекать своих подчиненных. Только одного современного ему, также знаменитого генерала, знал я с подобным даром: это был H. H. Раевский. Но у этого он выливался безрасчетно, от душевной доброты, а у Ермолова, может быть, и от расчетов ума. Алексей Петрович выигрывал в этом отношении еще своим остроумием.
Известно, что его остроты электрически расходились по армии и приобретали ему немало жарких почитателей, особенно среди молодежи, но немало и непримиримых врагов между теми, на кого были устремлены. Раевский терял еще и тем, что, по расстройству слухового органа, не мог надлежащим образом поддерживать разговор.
В должности адъютанта генерала Полуектова, которого Ермолов любил за его умную, приятную беседу, часто приправленную, с грехом пополам, красным словцом, я имел счастие служить под начальством Алексея Петровича во время походов 1814 и 15 годов, когда он командовал гренадерским корпусом, и часто видел его в офицерском кругу.
Здесь-то, душою весь нараспашку, он очаровывал своих сослуживцев простотой и любезностью обращения; здесь не было чинов, и офицеры, забывая их, никогда, однако ж, не забывали, что находятся перед Ермоловым, к которому привыкли питать глубокое уважение, благоговейную любовь и преданность.
Армия наша была только в нескольких лье от Парижа. Расположась в какой-то крестьянской избушке на ночлег, закусив чем попало и завернувшись в походную шинель, я только что хотел предаться сну, как услыхал зловещий сбор. Что за притча? – подумал я. – Уж не сделал ли неприятель нечаянного нападения на нас?
Не сыграл ли Наполеон одну из своих смелых стратегических штук, которыми изумлял нас в пароксизмах своего гения после Бриеннского дела? Так, он отхватил целый отряд наш, покоившийся в объятиях обломовщины, с генералами[203], пушками и знаменами, выставленными потом в торжественной процессии на потеху парижан. Но нас успокоивала мысль, что с нами целая армия, что в среде ее сам государь и блюдет ее своими зоркими очами.
На этот раз мы узнали, что Наполеон очутился позади нашей армии, чтоб оттянуть ее от Парижа к Рейну. В первые часы тревоги, произведенной этим отчаянным маневром, нам велено было отступать. Но это движение продолжалось только несколько дней. Скоро в военном ареопаге, благодаря совету князя П. М. Волконского и энергической воле государя, решено было не поддаваться на удочку, закинутую ловким рыбаком, а идти твердо, всеми силами, на столицу Франции.
Ему оставлен на приманку немногочисленный отряд, который своими усиленными бивуачными огнями должен был представить декорацию большого корпуса, готового дать неприятелю сражение. Пока происходили в Главной квартире совещания и сделаны распоряжения, мы ночью шли скорым маршем на попятную. Что это за смутная, тяжелая ночь была! Солдаты, не успевшие отдохнуть от дневного похода, падали полусонные в сомкнутых колоннах, офицеры, будто опьянелые, ныряли на своих лошадях.