е был еще стариком. В Гейдельберге, тотчас по приезде, я нашел большую русскую компанию: знакомую мне из Москвы семью Т. П. Пассек (мать с тремя сыновьями), занимавшегося у Эрленмейера химика Савича, трех молодых людей, не оставивших по себе никакого следа, и прямую противоположность им в этом отношении – Дмитрия Ивановича Менделеева. Позже – кажется, зимой – приехал А. П. Бородин. Менделеев сделался, конечно, главою кружка, тем более что, несмотря на молодые годы (он моложе меня летами), был уже готовым химиком, а мы были учениками. В Гейдельберге в одну из комнат своей квартиры он провел на свой счет газ, обзавелся химической посудой и с катетометром от Саллерона засел за изучение капиллярных явлений, не посещая ничьих лабораторий. Т. П. Пассек нередко приглашала Дм. Ив. и меня к себе то на чай, то на русский пирог или русские щи.
Этим летом и следующей за ним зимой жизнь наша текла так смирно и однообразно, что летние и зимние впечатления перемешались в голове и в памяти остались лишь отдельные эпизоды. Помню, например, что в квартире Менделеева читался громко вышедший в это время «Обрыв» Гончарова, что публика слушала его с жадностью, и что он казался нам верхом совершенства. Помню, что А. П. Бородин, имея в своей квартире пианино, угощал иногда публику музыкой, тщательно скрывая, что он серьезный музыкант, потому что никогда не играл ничего серьезного, а только, по желанию слушателей, какие-либо песни или любимые арии из итальянских опер. Помню, наконец, одно очень смешное происшествие. Это случилось, наверное, летом, потому что местом действия послужил вагон-салон, а такие вагоны ходили из Гейдельберга только летом. Отправляясь в Маннгейм в театр, компания наша из шести человек (между ними Савич и Менделеев) вошла в вагон-салон первая и заняла за столом наиболее удаленный от входа в вагон угол. Через несколько минут в тот же вагон у самого входа профессор Фридрейх посадил какую-то даму и сам ушел прочь. В это мгновение Дм. Ив. только что начал крутить папироску, но, заметив даму, остановился на полдороге и, держа в руке не свернутую еще бумажку с табаком, обратился к даме с вопросом, позволит ли она курить. Не успел он произнести и первых слов, как дама вскочила с испугом с места и выбежала вон. Ни она, ни проф. Фридрейх больше не явились, и мы с большим огорчением поняли, что по недоразумению со стороны дамы случился скандал, в котором нас, русских, будут обвинять в грубости и невежестве. По счастью, проф. Фридрейх лично знал лечившегося у него Савича, и мы ему поручили найти тотчас же по приезде в Маннгейм профессора и рассказать ему, как было дело. По словам Савича, Фридрейх в первую минуту повернулся к нему спиной, не говоря ни слова; но когда услышал рассказ, то помер со смеха, говоря, что жена его вообразила, будто ее приглашают играть в карты.
В осенние каникулы 1859 г. мы с Дм. Ив. вдвоем отправились гулять в Швейцарию, имея в виду проделать все, что предписывалось тогда настоящим любителям Швейцарии, т. е. взобраться на Риги, ночевать в гостинице, полюбоваться Al pen glü hen’ом[38], прокатиться по Фирвальдштетскому озеру до Флюэльна и пройти пешком весь Ober land[39]. Программа эта была нами в точности исполнена, и в Интерлакене мы даже пробыли дня два, тщетно ожидая, чтобы красавица Юнгфрау раскуталась из покрывавшего ее тумана. Но куда я делся затем, положительно не помню.
В начале следующего за тем зимнего семестра заказанный мною людвиговский насос был готов, и я приступил к газам молока. С этой целью мне пришлось приобрести от гейдельбергского дрогиста напрокат, под залог стоимости, нужное количество ртути и вступить после долгих уговоров в следующее соглашение с мещанкой Гейдельберга, державшей на продажу молока корову. В очень ранний час утра, перед тем как она доила корову, я приходил к ней с большой лабораторной чашкой, бутылкой прованского масла и стеклянным приемником для молока, заранее наполненным ртутью. Чашка наполнялась маслом, и хозяйка должна была доить корову, погрузив соски ее в масло. После этого запертый зажимом приемник опрокидывался в молоко, зажим открывался, и молоко поднималось, конечно, вверх, а вытекавшая ртуть пряталась в слое молока. Когда хозяйка коровы увидала это зрелище в первый раз, она не то сильно удивилась, не то испугалась, всплеснула руками и чуть не убежала – приемник с ртутью она приняла за серебряный флакон с непрозрачными стенками, и вдруг видит, как молоко бежит по этим стенкам вверх и собирается там, не вытекая вниз. Насилу я ей растолковал, что это не колдовство.
В эту зиму единственным событием в обычно тихой жизни Гейдельберга было празднование столетия Шиллера. Компания наша обедала всегда в ресторане отеля Badischer Hof и сидела на одном конце длинного стола, а на другом сидели студенты – прусские бароны, расхаживавшие по городу в белых шапках, с хлыстами в руках и большими датскими догами. В день юбилея за обедом между баронами сидел седой Миттермайер (профессор юридического факультета), который сказал речь, упомянув в ней, что в ранней юности он имел счастье видеть великого человека, описал его образованность, гуманность, широту взглядов и закончил речь воззрениями Шиллера на женщину, описав женские типы в его творениях. Вечером мы были на театральном представлении (признаться, очень скучном) «Лагеря Валленштейна», окончившемся апофеозом.
Опытами с молоком закончились мои занятия в лаборатории. Финансы мои приходили к концу, и мне пришлось бы тотчас же возвращаться в Россию, если бы я не получил в декабре маленького наследства в 500 руб. С таким богатством в кармане я отправился с Менделеевым и Бородиным в Париж. За несколько дней до этой поездки у меня сделалась до того сильная ногтоеда на руке, с бессонными ночами, что возбудила сострадание даже вне нашего кружка, в одной светской русской даме, которая посоветовала прикладывать к пальцу сметану с пухом. Этого я не сделал и поехал в Париж с небольшой лихорадкой, в енотовой шубе Савича, чтобы не простудиться по дороге. Выехали мы в Сочельник и, проезжая по Страсбургу ночью от моста к вокзалу железной дороги, немало любовались сплошным морем елочных огней. В те времена немецкая железная дорога, по которой нам приходилось ехать, доходила только до Келя; здесь пассажиры пересаживались в дилижанс, переезжали рейнский мост и останавливались у французской заставы для визирования паспортов, причем пассажиры оставались в дилижансе. Принес нам паспорта обратно французский чиновник и стал выкликивать имена. Первые два, Менделеева и Бородина, сошли еще благополучно, но над моим именем он призадумался и, взглянув на мою черную фигуру в необычном костюме, не мог удержаться от вопроса: «Êtes vous turc, monsieur?»[40], чем, конечно, развеселил всю компанию и себя самого.
Никогда во всю мою жизнь я не кутил так, как этот раз в Париже. Первую неделю, а то и более, нигде не был, кроме как в заведениях вроде тогдашней Closerie de lilas (студенческий танцкласс), где шел дым коромыслом, в театрах с ужинами после представлений и, конечно, побывал на маскарадном балу Большой оперы, да еще с конфетами в кармане для угощения танцующих бебе, испанок, баядерок и т. п. Дошло до того, что наконец самому стало тошно, и я угомонился, когда в кармане не осталось и половины привезенного богатства. Беккерс учился тогда в Париже и, познав уже суетную сторону парижской жизни, не принимал участия в моих увеселениях. Он познакомил меня с одним из моих будущих товарищей по медицинской академии и его умной милой молодой женой, у которых собиралась учившаяся в Париже петербургская молодежь. Он же затащил меня на лекции тогдашнего профессора теоретической хирургии (Malgaigne), которые пересыпались анекдотами, рассказывавшимися с французским шиком. На одной из его лекций я услышал, напр., такое воспоминание из пережитого профессором далекого прошлого: «du temps que je faisais la guerre à l’empereur Nicolas…»[41], разумея под этим время польского восстания. На другой лекции он привел слушателям подробный список докторов, фельдшеров и аптекарей, участвовавших в операции фистулы прямой кишки Людовика XIV, с подробным счетом, сколько они получили за нее, общим итогом в 70 000 франков. Боткин был тоже в Париже: у него, как раз перед нашим приездом, в декабре родилась двойня. В уходе за женой и новорожденными он никуда не показывался, я его видел лишь мельком.
Вскоре по возвращении из Парижа приходилось собираться в обратный путь. Возвращаться на родину мне смертельно не хотелось, потому что за три с половиной года я привык к жизни на свободе, без обязательств и занятой с большим интересом. Притом же нельзя было не полюбить тогдашней Германии с ее (в огромном большинстве) простыми, добрыми и чистосердечными обитателями. Тогдашняя Германия представляется мне и теперь в виде исполненного мира и тишины пейзажа, в пору, когда цветут сирень, яблоня и вишня, белея пятнами на зеленом фоне полян, изрезанных аллеями тополей. Как бы то ни было, но ехать пришлось, когда в кармане осталось ровно столько денег, сколько нужно было на остановку в Берлине и проезд оттуда до Петербурга. Гельмгольтц простился со мной ласково и вручил три оттиска своей работы (составившей позднее одну из глав его знаменитой книги о звуковых ощущениях) с просьбой передать их в Берлине Магнусу, Дове и дю Буа-Реймону, что, конечно, и было исполнено мною. В этот раз дю Буа встретил меня приветливо и, пожелав дальнейших успехов, заметил, что я побывал уже во всех местах, где быть следовало.
Возвращение в Россию и профессорство в Петербургской медицинской академии (1860–1870)
Зимний путь лежал до Кенигсберга по железной дороге, а оттуда через Тауроген и Ригу до Петербурга в почтовой карете. В Кенигсберге я получил место в заднем 4-местном купе с тремя дамами: француженкой-модисткой, возвращавшейся из Парижа в Петербург, рижанкой, говорившей свободно по-французски, и очень молоденькой немкой, ехавшей куда-то неподалеку от Кенигсберга. От непривычки ли к езде в закрытой рессорной карете, или оттого, что мы с нею сидели на передней скамье и ехали спиной вперед, но только в самом начале пути бедная немочка стала бледнеть с явными признаками тошноты. По счастью, моя шляпа – цилиндр – была у меня под рукой и спасла сидящих перед нами дам от напасти, так так времени поднять окно со стороны немки не было. Она, конечно, очень сокрушалась, что из-за нее я потерял выкинутую в окно шляпу; но благодаря этой маленькой жертве я приобрел расположение моих спутниц и проехал с ними всю дорогу в приятельских отношениях. В Таурогене меня, впрочем, ожидал не совсем приятный сюрприз. Когда нас, пассажиров, пригласили в бюро получать наши паспорта, чиновник объявил мне, что я имею уплатить 30 руб., так как при отъезде за границу уплатил только за полгода, а за границей пробыл три с половиной. Этого я не рассчитал в Гейдельберге, и в кармане у меня оставалось лишь несколько рублей на пропитание до Петербурга. Выручил меня стоявший рядом со мною пассажир переднего купе. Пассажир этот оказался виолончелистом Давыдовым, ехавшим в Петербург из лейпцигской консерватории и уже восхитившим на этом пути берлинскую публику. Он мне составил протекцию тут же, на станции, у какого-то почтенного старика еврея, и тот дал мне под залог оставленных золотых часов 30 рублей. В Петербург мы приехали вечером, часов в 9, 1 февраля 186