[18].
Тогда восторги были обращены в сторону проф. зоологии Руллье, который любил философствовать на лекциях и читал очень красноречиво.
Минералогия читалась Щуровским, без кристаллографии и в таком виде, что о его лекциях ничего не осталось в памяти.
Практическими занятиями в анатомическом театре заведовал добрейший прозектор Иван Матвеевич Соколов (Севрук на эти занятия не заглядывал). Я и двое товарищей по курсу, Юнге и Эйнбродт, занимались у него не только по утрам, в назначенные для всех часы, но и по вечерам, что допускалось. Вечером вместе с нами работал и сам Ив. Матв., приготовляя препарат к следующему дню на лекцию Севрука. Делу своему он предавался с большой любовью, отделывал препараты с величайшей тщательностью, стараясь придавать им красоту, с каковой целью отпрепаровывал налитые кровеносные сосуды до едва видимых глазом веточек и смазывал мышцы кровью. Был вообще, как прозектор того времени, на месте. По выслуге Севрука сделался профессором анатомии и даже читал один или два года физиологию, но, прослужив двадцать пять лет, не был избран на пятилетие и остался без дела. В этом положении он поехал в Петербург хлопотать о месте, и, будучи без всяких связей, обратился к Боткину и ко мне (мы были тогда профессорами медицинской академии) с просьбой помочь ему в приискании места. К своей просьбе бедный Иван Матвеевич прибавлял: «Привыкнув всю жизнь мою анатомировать, я полез на стену, когда остался без дела; от скуки начал даже анатомировать жуков и тараканов».
Кроме практических занятий по анатомии, нам читали на втором курсе органическую химию, сравнительную анатомию, физиологию, фармакогнозию, общую патологию и терапию и, кажется, на этом же курсе, энциклопедию медицины.
Сравнительную анатомию и физиологию читал профессор Иван Тимофеевич Глебов, человек несомненно очень умный и очень оригинальный лектор. Излюбленную им манеру излагать факты можно сравнить с манерой судебного следователя допрашивать обвиняемого: именно, существенный вопрос, о котором заходила речь, он не высказывал прямо, а держал его в уме, и к ответу на него подходил исподволь, иногда даже окольными путями. Как человек умный, свои постепенные подходцы он вел с виду так ловко, что они получали иногда характер некоторого ехидства. Таков же он был и на экзамене, вследствие чего студенты боялись его как огня, – мне даже случилось раз видеть на экзамене одного из своих товарищей спрятавшимся под скамейку, чтобы не быть вызванным после погрома, претерпенного его предшественником[19]. Ехидная манера экзаменовать была нам, конечно, не по сердцу; но соответственная манера читать лекции не могла не нравиться, и лично для меня Иван Тимофеевич был одним из наиболее интересных профессоров. Из сравнительной анатомии вам сообщались лишь отрывки (органы пищеварения, кровообращения, дыхания и локомоции); но они сами по себе, как вся вообще сравнительная анатомия, настолько красивы и излагались настолько ясно, что на 2-м курсе я мечтал в будущем не о физиологии, а о сравнительной анатомии. Дело другое, если бы Ив. Тимоф. читал физиологию по знаменитому учебнику Иоганна Мюллера; но этого не было. Это я заключаю из того, что в его лекциях и помина не было о том, что физиология есть прикладная физикохимия, а также из того, что лягушка не являлась на демонстрациях и ничего не говорилось об электрическом раздражении нервов и мышц, хотя Германия давно уже была полна этих опытов (в 1850 г. явилось знаменитое измерение быстроты распространения возбуждения по нерву великого Гельмгольтца). Из его лекций мы не узнали даже такого факта, как остановка сердца возбуждением бродящего нерва. Единственные опыты, которые остались у меня в памяти: убитая на наших глазах вдуванием воздуха в вены собака, демонстрация на ней млечных сосудов и длинный ряд голубей с булавочными проколами головного мозга (проколы производились ассистентом Глебова, Орловским), которые раздавались нам, с тем чтобы мы описывали произведенные операцией нарушения локомоции и чувствительности.
Фармакогнозию читал проф. Лясковский и, вероятно, скучал на этом мало занимательном для него предмете (он, как известно, учился за границей, в Гиссене у Либиха, и занимался у него проверкой протеинной теории Мульдера), потому что прочел нам с демонстрациями полный курс качественного анализа.
Органическую химию читал Говортовский. В область медицины вводил нас профессор патологической анатомии Алексей Иванович Полунин, читавший на 2-м курсе раз в неделю очень маленький курс общей патологии и терапии. В те времена еще не существовало ни экспериментальной патологии, родившейся в Германии из успехов физиологии, ни учения о заразных болезнях, поэтому распространяться на этих лекциях было едва ли возможно. Как ученик Рокитанского, Алексей Иванович был приверженец гуморальной патологии, и лекции его заключались, в сущности, в перечислении установленных венской школой общих методов лечения; в рассуждения он вообще не любил пускаться.
У студентов-медиков Алекс. Ив. считался едва ли не самым ученым из медицинских профессоров; издавал, кажется, медицинскую газету, бывал чуть ли не на всех диспутах, которые велись тогда на латинском языке, оппонентом и слыл вообще крайне трудолюбивым работником. О степени его учености судить я не берусь; но не могу не заметить, что ему, как профессору патологической анатомии, следовало бы знать в 1855– 56 годах о Вирхове и его целлюлярной патологии, а между тем мы не слышали о них ни слова и ни разу не видели в его руках микроскопа.
Профессор Армфельд, читавший нам энциклопедию медицины, производил на своих лекциях впечатление очень умного и образованного человека; держал себя джентльменом, говорил спокойным, ровным голосом (даже несколько монотонно) и так, что речь его, будучи записана слово в слово, могла бы быть напечатана без поправок. Замечательно, что его лекций по судебной медицине я совсем не помню, знаю только, что, познакомив нас с формой судебно-медицинского свидетельства, он требовал от каждого из нас написать таковое на самим избранную тему; свидетельство, которое было написано мною, и было, так сказать, моим первым писательским опытом.
На 5-м курсе я жил в Мясном переулке, на Драчевке, и насупротив окон моей комнаты, выходивших в переулок, в маленьком домике с мезонином часто видел у окна за работой миловидную девушку, которая сидела к окну всегда боком и работала, не поднимая головы. По поводу того, что она сидела к окну боком и никогда не повертывалась лицом на улицу, у меня не раз мелькала мысль, что, должно быть, есть какой-нибудь порок у нее в той половине лица, которая остается скрытой для зрителя с улицы. Эта мысль послужила канвой для написанного свидетельства. Сидевшая против меня девушка превратилась в бедную швею с очень красивой левой половиной лица и большим родимым пятном на правой щеке; в квартире против ее окна поселился красивый предприимчивый юноша, увлекшийся красивым профилем швеи, и начал, конечно, подступы. К несчастью для девушки, она сильно влюбилась в этого юношу, любуясь им через завешенное окно и слыша его медоточивые речи. Кончилось тем, что он все-таки увидел ее безобразную правую щеку и был настолько бессердечен, что при этом виде рассмеялся и прекратил ухаживанья, а бедная девушка сошла с ума и сделалась объектом судебно-медицинского исследования.
На первых двух курсах я учился очень прилежно и вел трезвую во всех отношениях жизнь; а с переходом на 3-й курс свихнулся в самом начале года в сторону и от медицины, и от трезвого образа жизни.
Виной моей измены медицине было то, что я не нашел в ней, чего ожидал, – вместо теорий голый эмпиризм.
Первым толчком к этому послужили лекции частной патологии и терапии профессора Николая Силыча Топорова – лекции по предмету, казавшемуся мне самым главным. Он рекомендовал нам французский учебник Гризолля и на своих лекциях очень часто цитировал его словами «наш автор». Купив эту книгу, начинающуюся, сколько помню, описанием горячечных болезней, читаю… и изумляюсь – в книге нет ничего, кроме перечисления причин заболевания, симптомов болезни, ее исходов и способов лечения; а о том, как из причины развивается болезнь, в чем ее сущность и почему в болезни помогает то или другое лекарство, ни слова. Нужно, впрочем, отдать справедливость лекциям Николая Силыча: для тех, кто не ожидал от него, как я, теории болезней, они могли быть даже поучительны, потому что, будучи большим практиком[20], он много говорил о виденных им интересных случаях.
Понятно, что и на лекциях фармакологии и рецептуры, читавшихся на латинском языке нашим деканом Николаем Богдановичем Анке, не было речи о том, как действуют лекарства на организм, – экспериментальная токсикология только что начинала развиваться в Германии; в самом счастливом случае говорилось лишь о том, против каких симптомов болезни употребляется данное средство; обыкновенно же описание заканчивалось фразой: такое-то вещество maxime laudatur[21] в таких-то болезнях. Хорошо еще, что Николай Богданович строго придерживался в своих лекциях рекомендованного им немецкого учебника Oesterlen’а. Приобретя таковой, как сделал я, изучение фармакологии можно было отложить до весны следующего года, т. е. до времени переходных экзаменов. Но для тех из товарищей, которые уже мнили себя будущими практиками, лекции по фармакологии были очень важны: они тщательно записывали диктовавшиеся рецепты и дозы; некоторые же прямо-таки увлекались приобретенным умением писать рецепты с подписью своего имени латинскими буквами.
Третий предмет на 3-м курсе читал профессор Басов (имени не помню), известный немцам тем, что первый в Европе сделал желудочную фистулу собаке (с какой целью, не знаю). Читал он по собственным литографированным запискам, где все относившееся к болезни было разбито на пунктики под номерами. Случалось, что звонок, кончавший лекцию, останавливал ее, например, на 11-м пункте перечисления болезненных симптомов. Тогда в следующую лекцию Басов, сев на кресло, почешет нижнюю губу, улыбнется и начинает: 12-е, т. е. начинает с пунктика, до которого была доведена предшествующая лекция. Нужно ли говорить, что чтения проис