Записки русской американки — страница 22 из 94

[180]. Мама умерла 19 декабря 1996 года в возрасте восьмидесяти девяти лет; ее тело отвезли в покойницкую именно этой церкви.

Читателю может показаться, что, начав с этой истории, я проявила неуважение к матери. Но это не так. Поставив внешнюю благопристойность выше ее желания, я выказала мелочность, а она повела себя как человек нестандартный, каковым всегда и была. Виньетка о пижаме характеризует одну из основных примет ее поведения: несоблюдение некоторых условностей. Например, устав однажды от папиной нерешительности при покупке пиджака, мать села на главной улице Монтерея, где мы жили, на тротуар и заявила, что не встанет, пока он не сделает выбора; в пятидесятые годы еще никто не садился на тротуар.

Она отличалась от более «стандартных» матерей моих подруг, которым она этим нравилась. Помнится, в эпоху хиппи мама с гордостью говорила, что те принимают ее за свою. К примеру, в тех же 1960-х годах мой младший брат, Миша, не постеснялся привести домой приятеля, который ходил в юбке. (У нас в гостях был Генерал – так в русской колонии Монтерея называли Ю. Н. Маркова, бывшего советского полковника, воевавшего в РОА – Русской освободительной армии Власова.) Мама умела находить общий язык с такими молодыми людьми, однако после его ухода все-таки недоумевала: «Зачем мужчине носить женскую одежду?» Она тогда не подозревала, что будет ходить в брюках, а в конце жизни в мужской пижаме; я – что однажды поведу себя как сторонница общепринятых условностей.

* * *

Татьяна Александровна Билимович родилась в Киеве в 1907 году. Читатель уже знает, что ее мать, Алла Витальевна, была старшей сестрой В. В. Шульгина, отец – Александр Дмитриевич Билимович – профессором экономики в Университете св. Владимира. Последняя их киевская квартира находилась в Липках, в доходном доме купца Бубнова, у которого мамин дед, Д. И. Пихно, кажется, в 1913 году занял денег на постройку сахарного завода. В доме на Елизаветинской улице снимали квартиры и другие профессора Киевского университета, среди них – декан историко-филологического факультета Н. М. Бубнов. Не знаю, приходился ли он родственником владельцу дома.

Как и семья матери, Бубнов эмигрировал в Югославию – все его имущество составляла ручная кладь – и получил место профессора в Люблянском университете, там же, где мой дед. В сохранившихся письмах к маме от ее матери из Любляны он упоминается[181]. Тесен эмигрантский мир. В Югославии он был особенно тесен: там задержалось множество русских профессоров – не столько из-за этнической близости (в особенности к сербам), сколько потому, что Югославия нуждалась в академических кадрах.

Описывая дома в ближайшей округе, мама в первую очередь вспоминала знаменитый Дом с химерами в стиле модерн на Банковской улице, куда ее в детстве водили гулять. Построенный киевлянином Владиславом Городецким, этот дом, украшенный множеством больших и малых скульптур самых разных мифологических существ, тогда являлся новшеством в архитектуре. Думаю, что он до сих пор увлекает детское воображение. В 2011 году, когда мы с моей дочкой Асей приехали в Киев для совместных поисков семейных следов, мы долго рассматривали этот дом – по-настоящему сказочный.

Еще маме помнился дом на Александровской улице, принадлежавший богатому сахарозаводчику Моисею Гальперину. Восстанавливая маршруты маминых детских прогулок, мы с Асей нашли этот напоминающий венецианское палаццо особняк. По ассоциации с ним мама вспоминала, как в раннем детстве, сидя у окна в гостинице на площади Сан-Марко, она слушала, как бьют в колокол бронзовые великаны на часовой башне. Это было во время поездки с родителями за границу; более всего ей запомнилась Венеция и почему-то именно эта деталь.

Родители посетили Киев в 1965 году. К маминому ужасу и стыду, Елизаветинская улица, где жили Билимовичи, стала улицей Чекистов. Название поменяли в 1938 году: после революции недалеко от дома Бубнова, в особняке Бродского, расположилось ЧК. Бродские основали целую династию сахарозаводчиков; считается, что в начале ХХ века братья Лазарь и Лев были самыми богатыми предпринимателями в Киеве. Упоминая их, мама обычно добавляла, что Бродские – евреи. Мне это всегда казалось проявлением клишированного антисемитизма, в данном случае – недовольства «еврейским засильем». Правда, как мне рассказал киевский краевед Михаил Кальницкий, в те годы существенная часть киевских коммерческих предприятий действительно принадлежала евреям и влияние их распространялось и на другие сферы: Лев Бродский, например, финансировал либеральную газету «Киевская мысль»[182]. По словам матери, она была значительно богаче семейного «Киевлянина»: у нее были корреспонденты в Европе, в ней печаталось больше иллюстраций, в чем я убедилась, работая в киевском газетном архиве, и т. д.

После того как в начале 1919 года Билимовичи съехали со своей квартиры на будущей улице Чекистов, туда вселились работники соответствующего ведомства. Прежние жильцы узнали об этом от родственника[183], уехавшего из Киева позже них; узнали они и о том, что в квартире по-прежнему висел портрет пяти– или шестилетней мамы. Мама любила острить, что чекистам, видно, понравился ребенок бывших хозяев-буржуев. У меня сохранилась маленькая фотография этого портрета. Если старые фотографии – стандартные объекты памяти, то семейный альбом – своего рода реликварий, в котором они расположены по принципу смежности.


Таня Билимович. Киев (1911)


Мы с Асей нашли дом, где жила мама, – красивый, хорошо отремонтированный, он так и стоит на бывшей Елизаветинской улице: теперь в нем находится Высший суд Украины по рассмотрению гражданских и уголовных дел. Улицу опять переименовали – на этот раз в честь Пилипа (по-русски Филиппа) Орлика, гетмана Украины и ближайшего соратника Мазепы. Думаю, что маме новое название тоже не понравилось бы: Мазепу она не любила, но все-таки не так, как чекистов. В правление гетмана Скоропадского дедушка вместе с Василием Шульгиным официально отказался от украинского «подданства», которое все киевляне тогда получали автоматически, – они были против «самостийности» Украины и, конечно, переживали бы теперешние украинские события.

* * *

Больше всех на свете мама любила свою мать, которая к тому же ей нравилась: «Мне необходимо, кроме любви, чтобы мне человек нравился». В раннем детстве она ревновала мать к отцу, особенно когда та уходила спать к нему в кабинет. Как известно, в интеллигентных семьях муж часто ночевал в кабинете – если, конечно, бытовые условия допускали это пространственное «разделение полов».

Когда началась Мировая война, Алла Витальевна пошла сестрой милосердия в лазарет. Тяжело переживая ее отсутствие, мама высчитывала, сколько часов в день ее видит, и, плача, что получается так мало, писала ей «дикие любовные письма», тяготившие бабушку. Девочка, будучи патриоткой, «требовала» (ее слово), чтобы на дни рождения и именины ей дарили деньги, на которые она покупала раненым солдатам подарки и с дозволения старшей сестры сама их вручала. Она радовалась военным успехам и огорчалась, узнавая о поражениях. О военных действиях ей рассказывал отец, и, как она любила вспоминать, у него она выучила названия всех российских политических партий. Политикой мама интересовалась с детства.

Она была развитым ребенком – еще в Киеве прочитала все хроники Шекспира, а когда, тоже во время войны, их квартиру дезинфицировали после гриппа (мне неясно, что это значит, но, надо полагать, ее просвещенные родители, заботившиеся о гигиене, верили в эффективность такой процедуры), они ненадолго перебралась к соседям, семье Пятаковых, и мама там пыталась читать «Камень» Мандельштама, но ничего не поняла. Уже во врангелевском Крыму она вела беседы о «Бесах» с Петром Бернгардовичем Струве, который ей эту книгу и подарил. (Им случилось жить в одной квартире.) Видимо, ему было любопытно говорить с подростком на философские и политические темы, а мама, конечно, этим гордилась. Каким-то образом у нее сохранился сборник стихов «Русский Парнас» (1920), также подаренный ей Струве (с надписью: «Тане на память о вместе проведенных хороших и плохих днях»).

Этот сборник весь исписан уже монтерейскими заметками: стихи, нравившиеся маме, когда она была подростком, нравиться перестали; о Блоке и Пушкине: «Пушкин – поэт солнца, а Блок лунный друг, как его назвала Гиппиус»; о стихотворении Бальмонта «Она отдалась без упрека…»: «Я его обожала». Когда приехавший в Любляну по приглашению словенского ПЕН-клуба в 1929 году Бальмонт жил у них, она попросила его прочесть это стихотворение. Встречая его на вокзале, дед сказал: «Мы с вами чуть не породнились» (имея в виду, что Дима, сын Шульгина, хотел жениться на дочери Бальмонта). Поселился он у Билимовичей потому, что деду стало стыдно за ежедневно напивавшегося русского поэта. У них Бальмонт пытался приухажнуть за мамой, а его жена по утрам сообщала: «Поэт просит кофий». Все это мало воодушевляло хозяев. Спиртного Бальмонту не давали, и он говорил: «Добродетельно, но ску-у-учно!»

* * *

В Киеве Билимовичи дружили семьями с Пятаковыми. Те жили на Кузнечной улице, рядом с усадьбой Шульгиных-Пихно, где у Аллы Витальевны был свой флигель, а напротив находился особняк Александра Терещенко. Как и многие из династии Терещенко, инженер-химик Леонид Тимофеевич Пятаков был состоятельным сахарозаводчиком (Киев был сахарной столицей Российской империи). Мама очень любила его жену Александру Ивановну – тетю Сашу, – которую она помнила уже больной и редко встававшей с постели. Она подарила маме красивое сапфировое кольцо, но оно осталось на Елизаветинской улице.

Дружба Билимовичей с Пятаковыми восходит и к брату дедушки, Антону Дмитриевичу, не только к Шульгиным. В бытность студентом физико-математического факультета он репетиторствовал у Пятаковых; в их семье было пятеро сыновей и дочь. Больше всего он занимался с будущим большевиком и соратником Ленина, Георгием Леонидовичем Пятаковым. Мама называла его Юрочкой, добавляя, ч