то он был любимцем семьи. Как и отец моей матери, дедушка Тоня стал ученым – преподавал сначала в Киевском университете, потом в Новороссийском, в Одессе. После революции его назначили ректором.
Александра Ивановна, знавшая о политических настроениях сына, была кадеткой, и, к большому огорчению родителей, Георгий Пятаков увлекся революционным движением; студентом он был арестован (кажется, в 1912 году) и сослан в Сибирь. Его мать обратилась за помощью к Пихно, который тогда был членом Государственного совета, и молодого Пятакова освободили[184]. Он увлекался идеями Троцкого и оппонировал Ленину, но в 1917 году стал его сподвижником и потом занимал важные должности в области промышленности и финансов (им были подписаны первые советские деньги); впрочем, он активно выступал против нэпа. Ленин ценил и его артистические способности: перед смертью часто просил Пятакова играть свою любимую «Аппассионату» Бетховена. (Когда я спросила маму, откуда ей было это известно, она не смогла вспомнить.) Это был один из лейтмотивов маминых рассказов о «Юрочке», возможно, потому, что ей хотелось почтить память любимой тети Саши, вспоминая что-то хорошее о ее сыне-большевике. Александра Ивановна, тоже хорошая пианистка, умерла в начале 1917 года и о карьере сына в советском правительстве не узнала.
Георгия Пятакова расстреляли в 1937 году как троцкиста, которым он в каком-то отношении и являлся. В конце 1917 года погиб брат Георгия, Леонид, тоже ставший видным большевиком[185]. Мама старших братьев лично не знала, но хорошо помнила младшего «Ванечку», которого очень стеснялась. Она помнила, как он ее спрашивал: «Чего ты повесила нос на квинту?» «Мне было так страшно, так стыдно, так грустно, я очень страдала!» Она любила цитировать его любовно-ироническое высказывание о своей матери: «Как приятно, что мамочка больна, – уйдешь, придешь, всегда найдешь ее на том же самом месте».
В ее рассказах о Пятаковых часто упоминалась политическая разноголосица, установившаяся в их семье, но никак не влиявшая на добрые отношения. Старшего сына, Александра (Октябриста), дома называли «буржуем» и «капиталистом», потому что он пошел по стопам отца. Михаил Пятаков, который был кадетом, как и мать, тоже занимался семейным делом. Младший сын, Иван, был ярым монархистом – по крайней мере, таким его описывала мама. Семья Пятаковых занимала важное место в маминых киевских воспоминаниях. В отличие от Шульгиных, продолжавших политику отцов, часть Пятаковых пошла по пути разрушения старого мира.
Несколько лет тому назад на главной аллее Байкового кладбища я нашла могилу Леонида Тимофеевича Пятакова. Он умер в 1915 году. Целью похода, впрочем, были могилы прадеда Шульгина и прабабушки[186].
Мамино детство, прошедшее на фоне войн и революций, было тревожным. Вероятно, эти события ее травмировали; потом это выражалось в безумном волнении за близких, если они заболевали или оказывались вдали от дома; когда кто-нибудь из нас куда-нибудь летел, она крестила все попадавшиеся ей на глаза самолеты; свое поведение она при этом называла «атавизмом». Ее вечное беспокойство обременяло нас с братом всю жизнь. В ранние годы мама боялась в первую очередь за свою мать: у той еще в Киеве открылся туберкулез, но умерла она от скарлатины и уже в Югославии, в 1930 году. Ее смерть оставила на маминой психике неизгладимый отпечаток.
Пространственные перипетии начались с отъезда из Киева, который вот-вот должны были занять петлюровцы. Дед, сбрив бородку, первым бежал в Одессу – под вымышленным именем, – а 6 января 1919 года за ним последовали жена с дочерью. Через несколько месяцев они вместе отправились в Новороссийск, где дед недолго преподавал в университете, а затем уехал в Ростов к Деникину. Там он стал членом Особого совещания при генерале Деникине. Жена и дочь последовали в Анапу. После воссоединения в Крыму они эвакуировались в Константинополь, оттуда через Болгарию двинулись в Королевство сербов, хорватов и словенцев (будущую Югославию), прибыли в Белград и в конце концов оказались в Любляне. Это было в 1920 году; маме – тринадцать лет.
Как и большинство русских беженцев, семья Билимович поначалу нуждалась, но вскоре дед получил место профессора Люблянского университета и началась вполне благополучная жизнь, продолжавшаяся до Второй мировой войны. Мама поступила в гимназию в Пановичах, где подружилась с Виктором Викторовичем Челищевым (после войны, как и мы, он эмигрировал в Калифорнию). Он был сыном профессора права, тоже входившего в Особое совещание, где тот возглавлял Управление юстиции.
Во время одного из маминых приступов невротического волнения о здоровье детей меня отправили в Калистогу – живописный городок в винодельческом районе Калифорнии к северу от Сан-Франциско. Мать решила, что у брата открылся туберкулез, и боялась, что я заражусь! В Калистоге я жила в Свято-Успенском женском монастыре вместе со своим крестным отцом, Николаем Алексеевичем Катагощиным. Там же проводили лето жена и дочь Челищева. По воскресеньям в церковь приезжал брат Виктора Викторовича, Андрей, знаменитый энолог (профессиональный оценщик вина), сыгравший основную роль в становлении калифорнийского виноделия[187]. Настоятельница монастыря, игуменья Иулиания, научила меня церковнославянскому и разрешала мне читать на клиросе во время вечерней службы[188].
Свято-Успенский женский монастырь. Калистога. Справа налево: А. В. Челищев, мать Анфиса, игуменья Иулиания, епископ Иоанн (Шаховской), О. Павлова, М. Челищева (1950)
Главным событием того лета был приезд будущего архиепископа Иоанна Шаховского[189], сопровождавшего чудотворную икону Тихвинской Божией Матери. Я хорошо помню, как мы с владыкой Иоанном говорили о религии, о чем я потом с гордостью вспоминала. (На фотографии крайний справа – энолог Андрей Челищев.) Под влиянием монастырской жизни я стала религиозной и в какой-то момент даже уговорила мать исповедоваться и причащаться, чего та не делала с юности: наш монтерейский батюшка, отец Григорий (Кравчина), едва не предал ее анафеме, сказав, что если бы не уважение к ней, то он бы это сделал.
В начале 1920-х годов в Сербии открылись женские учебные заведения по образцу дореволюционных Институтов благородных девиц; их субсидировало югославское правительство. Мама поступила в Мариинский Донской институт в Воеводине (Сербия), в городке Белая Церковь – там же находился Крымский кадетский корпус, в котором учился мой отец. Начальницей Донского института была Н. В. Духонина, вдова исполнявшего обязанности последнего главнокомандующего Русской армией генерала Н. Н. Духонина, зверски убитого толпой солдат и матросов в конце 1917 года на железнодорожной станции в Могилеве[190].
То, что именно Духонину назначили начальницей института, говорило о его монархической направленности. Как я уже писала, русская эмиграция в Югославии была настроена монархически. В институте это проявилось в дореволюционных практиках: девочки носили формы с белыми фартуками, у них были классные дамы, выпускницы назывались пепиньерками… В Сремских Карловцах (в той же Воеводине) обосновался Синод Русской православной церкви за границей, который возглавлял митрополит Антоний (Храповицкий), представитель ее крайне консервативного крыла. Там же в 1920-х годах находился штаб Врангеля, и там же жил мамин дядя В. В. Шульгин, к которому она ездила в гости.
В институте мамиными ближайшими подругами были Нина Ломновская, Лиля Вербицкая и Вера Новосильцева, самая младшая из четырех. Ее дочь Марина в Америке вышла замуж за сына вышеупомянутого Челищева, тоже Виктора. Круг дружеского общения многих детей и внуков эмигрантов первой волны оставался тот же, что и их родителей и дедов, – «теснота» эмигрантского сообщества не нарушалась. В этом отношении я оказалась другой: мои мужья вышли из совсем другой среды.
Лиля, дочь Ф. В. Вербицкого, профессора медицины Киевского, а затем Белградского университета, тоже принадлежала к маминому кругу. Мать Лили была дочерью известного гинеколога и почетного лейб-хирурга академика Г. Е. Рейна, который был в хороших отношениях с Пихно. Среди прочего их связывали воспоминания об убийстве Столыпина в киевской опере в 1911 году: дед Лили оказывал Столыпину первую помощь.
Моя мать. Мариинский Донской институт (1924)
Е. А. Киселева. Татьяна Билимович (конец 1920-х)
К недовольству родителей, Лиля вышла замуж за серба, но вскоре с ним развелась и вышла за Николая Краснова, родственника знаменитого атамана Войска Донского генерала П. Н. Краснова, которого вместе с ее мужем англичане выдали советским властям за сотрудничество с нацистской Германией. Генерал Краснов был повешен в 1947 году. Николай Краснов отделался лагерным сроком, был освобожден в 1955 году, поселился с женой в Буэнос-Айресе и вскоре умер. После его смерти Лиля приехала к маме, и я возила гостью гулять по монтерейскому побережью. В одном особенно красивом месте она рассказала мне о своем недавно умершем муже – ему было всего сорок лет, – о его тяжелом концлагерном опыте, сломавшем его психику и здоровье. Его единственной отдушиной стал любительский театр. Он умер на сцене во время спектакля. Думаю, что эта история была моим первым личным впечатлением о ГУЛАГе.
Мое тогдашнее отношение к генералам Власову и Краснову было сформировано эмигрантской средой, в которой я выросла. В ней их сотрудничество с немцами воспринималось как способ борьбы со сталинским режимом: хоть с дьяволом, но против большевиков! В русских скаутских лагерях, куда подростком я ездила каждое лето, часто пелся гимн РОА («Мы идем широкими полями / На восходе утренних лучей. / Мы идем на бой с большевиками / За свободу Родины своей…»