Записки русской американки — страница 31 из 94

Когда я была маленькой, мне казалось, что самой интересной частью его работы было составление коллекции минералов для геологической лаборатории. Особенно увлекательно отец рассказывал о походе в подвал разбомбленного музея естественной истории за оставшимися там образцами. Ему удалось вынести оттуда очень красивые камни; несколько штук он привез в Америку, и теперь они – как память о нем – стоят у меня на подоконнике.

Через год, однако, Советский Союз потребовал, чтобы американцы закрыли университет, – под тем предлогом, что профессора и студенты были или военными преступниками, то есть невозвращенцами, как Ефремов, или спекулянтами. Несомненно, среди них были спекулянты, были, возможно, и настоящие военные преступники. Американцы решили уступить, но студенты и преподаватели старались сопротивляться. Какое-то время они держались, но в конце концов потерпели поражение. Отец был чрезвычайно разочарован и довольно резко отзывался о черствости американцев, не понимавших проблем беженцев.

Ялтинское соглашение диктовало возвращение всех, оказавшихся на территории Германии в конце войны, на родину, чего многие советские граждане всячески старались избежать. Как известно, не всем желающим избежать репатриации в Советский Союз удалось это сделать. В Мюнхене был организован так называемый Русский комитет, состоявший из старых эмигрантов, главной задачей которого было изготовление фальшивых документов – с указанием места рождения беженцев не в Советском Союзе, а в другой стране, например Югославии или Польше. Отец деятельно участвовал в работе Комитета вместе с другом нашей семьи, бывшим контр-адмиралом К. В. Шевелевым, занимавшим должность заместителя председателя Комитета. Мы, дети, называли его «Дедушка О-хо-хо»[224].

Папа вообще всячески искал общения с русскими из Советского Союза – не только в УНРРА, но и в лагерях для ди-пи. Как мне теперь кажется, ди-пи напоминали ему о семье, оставшейся в Советском Союзе, и он искал в них ее отражение. Именно в те годы у него обострилось чувство вины, прежде всего перед своим отцом, с которым он расстался в Харькове и к которому не вернулся, пустившись в пленившую его другую жизнь. Думаю, что его мучило и решение не остаться с семьей в Крыму и не вернуться с ними в Торжок.

Арсений Владимирович пропал без вести во время Гражданской войны – в том смысле, что семья не имела о нем сведений или же в 1920-е годы сестры отцу не писали о его судьбе. Правда, как я пишу выше, Соня прислала брату детальный список вещей, полученных ими после его смерти: «шубу на меху, порцигар серебряный, кольцо обручальное, шапку каракулевую, три пояса, две ложки серебряные, щипцы и все его документы». Письмо не датировано, и указания места, где он умер, нет, несмотря на то что документы имелись. Видимо, об этом писать боялись, а о хороших вещах – нет. В 1922 году Таня сообщила, что мачеха осталась в Керчи, а они с братом вернулись в Торжок. При жизни отца я этих писем не читала, и вопросов об их содержании у меня и не могло быть.

Возвращаясь к лагерям ди-пи: в них жили советские военнопленные, беглецы, ушедшие с отступавшей немецкой армией, и так называемые «остарбайтеры» – из Украины и из стран Восточной Европы, вывезенные на принудительные работы в Германию. Один такой лагерь – подразделение знаменитого Дахау, который после войны был предназначен для ди-пи, – располагался рядом с Вайльхаймом, и папа подружился с несколькими его обитателями. Иногда он брал меня туда с собой.

Однажды ночью американцы устроили в лагере облаву на тех, кто подлежал репатриации. После нашего последнего с отцом визита в лагерь он объяснил мне, что на следующий день их всех отправят обратно в Советский Союз, многих – насильно. Хоть и по-детски, но я поняла серьезность их положения. На следующее утро мы наблюдали из окна этот исход – люди ехали на американских грузовиках и пели патриотические советские песни. Потом мы узнали, что многие не уехали, были и такие, кто покончил с собой. Отец часто говорил, что репатриация была самым возмутительным поступком союзников.

Среди нелегально оставшихся в Вайльхайме было трое молодых русских. Личностями они были темными, но мои родители их опекали, поскольку те были «настоящими» русскими «оттуда». Мне они нравились; иногда они даже брали меня с собой на «дела» – может быть, я напоминала им их сестренок, а мне с ними, разумеется, было страшно интересно. Один из них, зная, что у моего деда нет зонтика, подарил ему ворованный. Старорежимно воспитанный дед изрядно смутился, но подарок принял. Таким образом происходили странные встречи советских людей и белых эмигрантов.

Самым интересным из этой троицы был Петя Константиновский. Мелкий советский агент, он попал в немецкий плен и сидел в тюрьме. Григорович-Барский, или, как я его называла, дядя Кот, был большим поклонником русского символизма. Он наделил Петю фамилией Белый, и под этой фамилией тот получил фальшивые документы и узаконил свое положение невозвращенца. Насколько я помню, вскоре после получения документов Петя Белый исчез.

В Вайльхайме, где жили не только русские, но и другие беженцы, мы снимали комнату у пожилой немецкой пары. Самым известным из иностранцев был бывший венгерский регент – контр-адмирал Миклош Хорти, во время войны сотрудничавший с Гитлером, но незадолго до ее окончания снятый им с поста и сосланный в Баварию. Затем уже у американцев в Вайльхайме он жил под домашним арестом со своей женой, невесткой и внуком. За отсутствием более великосветского общества они иногда приглашали в гости Григоровичей-Барских и моих родителей. В красивого внука Хорти, Иштвана, я была влюблена – он же меня не замечал, и я втихомолку страдала. Мне было шесть лет.

Некоторое время в одном доме с Барскими жил известный лирический тенор Большого театра Иван Жадан с семьей. В самом начале войны он, его родные и еще несколько артистов Большого оказались в дачном поселке, который захватили немцы. Чтобы не быть обвиненными в коллаборационизме, все они решили бежать на Запад. От СС их спасло то, что один из певцов спел солдатам арию из Вагнера. В сына Жадана, Алика, я тоже когда-то была влюблена – и снова без взаимности: мне тогда было лет двенадцать-тринадцать, ему – под тридцать[225].

Вайльхайм находится в очень красивой части Баварии – я помню, что вдали виднелись Альпы, а вокруг раскинулись поля, в которых весной и летом среди пшеницы цвели красные маки и васильки, и леса, где мы собирали дикие ягоды и грибы. В свободное от работы и других занятий время папа водил меня туда гулять и научил делать полевые букеты из маков, васильков и ромашек. Красные маки, которых нет в Калифорнии, превратились для меня в объект памяти немецкого детства. Когда я вижу их поздней весной где-нибудь в Европе – Германии, Франции, Италии, меня всякий раз охватывает желание нарвать их и сделать букет. Чаще всего я их видела вдоль шоссе, где мы неизбывно останавливались на обочине. Последний раз – в 2011 году в Крыму. В такие моменты я всегда вспоминаю отца.

* * *

Наша семья эмигрировала в Америку в 1948 году. Отец пошел работать уборщиком, мать – уборщицей. Как мне помнится, их это не унижало – и как мама любила рассказывать, когда меня в школе спросили, кем работает отец, я с гордостью ответила: уборщиком. Через некоторое время он устроился в строительную фирму чертежником.

Одним из моих первых воспоминаний, связанных с Сан-Франциско, были ноябрьские президентские выборы, результаты которых наши родственники слушали по радио. Они были республиканцами: мой двоюродный дед Вацлав Цезаревич Каминский сказал, что он ставит бутылку вина, если выиграет республиканский кандидат Томас Дьюи; папа же парировал бутылкой в случае выбора Гарри Трумэна, то есть демократа. К большому удивлению всей Америки, выиграл Трумэн; одна газета даже вышла с заголовком «Дьюи победил Трумэна» – настолько неожиданной оказалась победа Трумэна. Бутылку отец купил, ему действительно больше нравился выходец из американской провинции из штата Миссури, чем самоуверенный губернатор Нью-Йорка. Как мне теперь кажется, в этом проявились не только отцовский демократизм, но и его собственные провинциальные корни и симпатия к так называемому «маленькому человеку». Дядя Ваця, однако, воспринял папино предпочтение как левизну, что, конечно, было смехотворным.

Притом что доход у него был скромный, папа сумел выписать из Германии в Сан-Франциско семерых своих люблянских друзей. Позднее родители сами удивлялись, как им это удалось, и вспоминали об этом времени ностальгически.

Отец и Дмитрий Шульгин (он с женой и сыном тоже приехал в Сан-Франциско и некоторое время жил у нас) имели прямое отношение к созданию филиала НТС в Сан-Франциско, обеспечившего ощущение преемственности с люблянской жизнью. Была у него и веселая, даже легкомысленная сторона. Как-то раз на выходных участники Союза, человек тридцать, организовали занятное действо, напоминавшее игру в казаки-разбойники. Они разделились на две команды: «белые» должны были выполнить некую разведывательную задачу, а «красные» – им помешать. Два дня подряд взрослые люди гонялись друг за другом по всему городу, то пешком, то на общественном транспорте (машин ни у кого, конечно, не было) – выпрыгивали из окон и лазили по крышам. Всем этим они явно наслаждались. Нашу квартиру назначили штабом «красных», и я выполняла при нем обязанности связистки – отвечала по телефону. Мне было десять лет, и свою должность я воспринимала очень серьезно.

В 1951 году мама получила работу преподавателя русского языка в Военной языковой школе в Монтерее, готовившей американских солдат к «шпионской» деятельности. (Теперь эта школа называется «Defense Language Institute».) Папа устроился на работу в соседнем городке инженером-строителем. Вскоре у нас появился автомобиль, правда старенький. Произошло воссоединение с Григоровичами-Барскими. Шесть следующих лет мы были соседями – жили в соседних квартирах. Соседство воскрешало в нашей памяти дни войны; но обстоятельства изменились.