[229]. С аналогичными надеждами на восстановление в России правды о Белом движении жил папа, но, как и его старший однополчанин, он этого не дождался. Теперь и «Первые четырнадцать лет», и тот номер «Первопоходника», и множество папиных статей висят в Интернете, а «Дневник Александра Судоплатова» недавно был опубликован в мемуарной серии «Нового литературного обозрения».
В отцовских воспоминаниях Судоплатова нет – тот был пятью годами старше, – но папа в его дневнике присутствует, там даже есть рисунок, изображающий его с Георгиевским крестом: «Дорогой рассказали, что наш юный доброволец Б. Павлов, 13 лет поступивший в полк под Курском (командир полка взял его за крестника), ходил накануне в Ростов (переодевшись крестьянским мальчиком), разузнал все тайны, где батареи, штабы, сколько и какие войска, и сегодня ночью пришел в Батайск»[230]. В другом месте Судоплатов описывает отца как веселого подростка: «Командир полка и адъютант стоят на крыше дома и наблюдают в бинокль. Очевидно, что-то заметили. Борька Павлов, наш 13-летний партизан, который получил в Батайске Георгия за разведку, лазил в парке по деревьям, изображая из себя индейца и бросая в воздух стрелы, которые он взял в музее. ‹…› Вдруг в парке грянуло оружие». Затем запись о походе в Геническ, порт на Азовском море: «Когда я глянул на своего соседа справа, то ахнул. Со мной рядом шел Борис Павлов, он шел, весело подпрыгивая и что-то напевая, в руках он нес стрелу из музея Филиберга. Убьют мальчишку. – Борис, иди в обоз! – сказал я ему. – Зачем? – пожал плечами он. – Думаете, я боюсь! – Слушай, иди в обоз! – крикнул я на него. Но он взвизгнул и скорчил мне рожу»[231]. Мы дома очень смеялись над этим описанием.
Когда летом 2011 года я работала в киевском архиве, меня заинтересовал молодой человек, сидевший рядом и читавший газету «Киевлянин», которую основал мой прадед. Мы разговорились. Оказалось, что Ярослав Тинченко историк и занимается именно Алексеевским полком периода Добровольческой армии, то есть тем временем, когда и отец, и Судоплатов в нем служили. К моему удивлению, Тинченко читал воспоминания папы, которым он больше интересовался, чем Шульгиными. Он задал мне неожиданный вопрос – не знаю ли я, где находится дневник Судоплатова. Узнав, что он хранится у меня, Ярослав объяснил мне уникальность этого исторического документа и предложил его опубликовать. В следующую свою поездку в Москву я привезла рукопись, чтобы передать ее в редакцию для публикации, и рассказала историю о встрече с Тинченко Ирине Прохоровой, которая заинтересовалась дневником. Неожиданное счастливое совпадение привело к его публикации в России, осуществив высказывания Судоплатова, что его «жизнь прошла для будущего» и «что там в России кто-то возьмет <его дневник> в библиотеке»[232].
Папа умер в 1994 году в Монтерее; он похоронен в русской части местного кладбища, в которой в основном похоронены преподаватели Военной школы и их родственники.
На кладбище покоятся Николай и Екатерина (ур. Кочубей) Мусины-Пушкины, родители друга нашей семьи – Ирины Исаковой (ее муж Сергей Сергеевич Исаков был ее троюродным братом, а его предок по морганатической линии был Александр I); внучка известного общественного деятеля и ученого, лейб-медика Л. Б. Бертенсона – М. Э. Аренсбургер; Н. Н. Богаевский-Воробьев (он был и поэтом, и художником, а в 1950-е годы организовал прекрасный русский хор из американских солдат, выступавший по всей Америке); герцог С. Н. Лейхтенбергский-Богарнэ, в начале возглавивший НСНП (НТС) во Франции (правнук Николая I и праправнук Жозефины Богарнэ – жены Наполеона); советский полковник С. Н. Голиков, которого местные называли Генералом (во время войны он попал в немецкий плен и пошел к Власову – чтобы потом въехать в США, он, как и Богаевский, поменял фамилию – на Г. Н. Марков)[233]; известный поэт второй волны эмиграции – Николай Моршен-Марченко (он ушел с немцами и в результате тоже изменил фамилию) и многие другие. Родители дружили со всеми, кроме Лейхтенбергского.
В отличие от мамы, отец редко болел и умер быстро от сердечной недостаточности. Незадолго до смерти, невзирая на преклонный возраст, папа по моей просьбе спел В. Ф. Маркову и его жене «Монмартрского шофера» – это было у меня в Санта-Монике; слова песни и папино исполнение произвели на них сильное впечатление. У Маркова, автора известного исследования «Русский футуризм», я писала диссертацию, а родители были знакомы с ним еще по Монтерею, где, как и все местные русские, он преподавал в Военной школе. В те же годы моя коллега и подруга Ирина Паперно, приезжавшая со мной к родителям – они ее интересовали как люди «с прежнего времени», но она их и полюбила, – просила папу петь «На сопках Маньчжурии», когда мы втроем ездили на прогулки, а я – «Монмартрского шофера», мою любимую папину песню.
Я в какой-то момент записала папу, исполняющего «Шофера», и, когда я его вспоминаю, слушаю именно эту запись. Во взрослом возрасте я очень любила отца, но не только – он «мне нравился»[234]. Впрочем, я могу это сказать почти про всех моих родственников по маминой линии. Мне с этим повезло.
Кода. У меня есть повторяющийся сон о мифических городах, в которых я бывала, – один из них Петербург, даже более красивый, чем он есть на самом деле, но это можно сказать и о моем Лос-Анджелесе. Сюжет этих снов всегда связан с поиском запомнившегося замечательного, но несуществующего места, обычно здания, которое я не нахожу. Недавно мне приснилось, что мы с отцом разыскиваем петербургский кладбищенский парк, могилы которого одновременно являются картинами, как бы совмещающими разные виды визуального искусства: архитектуру, скульптуру и живопись (не религиозную, а светскую). В отличие от обычного сюжета мы каким-то образом попадаем в это кладбище-музей небывалой красоты, но не можем найти чьей-то картины-могилы (кого не помню), затем теряем друг друга из виду – я хожу по лабиринтам кладбища-музея в поисках отца и просыпаюсь. Вместо беспокойства или страха я испытываю радость, что мы с папой, который уже давно умер, встретились, пусть виртуально и ненадолго. Радость вызвана и незабываемым эстетическим удовольствием, полученным в этом живописном, цветущем, загробном пространстве. Сны о коротких с ним встречах в различных местах, включая те, где мы никогда в жизни не бывали, всегда приносят хорошее настроение, несмотря на то что данный сон о смерти, но не только. Он также о памяти и об одном из моих излюбленных пространств, а именно кладбище, в котором время (умершего), место (захоронения) и память (личная и историческая) создают некое мифическое целое.
Ирина Гуаданини и Владимир Набоков: история одной любви
В 1956 году дедушка подарил маме на день рождения набоковскую «Лолиту», опубликованную в Париже издательством «Олимпия». Тогда я впервые услышала о Набокове. Взрослые вырывали книгу друг у друга и обсуждали ее за обеденным столом. Дедушка возмущался, а мама хвалила. Я прочла ее, когда страсти уже улеглись.
Для меня этот роман стал откровением – притом что я узнавала в нем повседневность, окружавшую меня, когда я была подростком: soda pop, белые носочки и бело-коричневые полуботинки (saddle oxfords), которые я, как все девочки, носила, популярные эстрадные песенки и киножурналы, которыми я зачитывалась. В двенадцать-тринадцать лет я вырезала из этих журналов фотографии любимых актеров и вешала у себя в спальне. Не помню, делала ли это Лолита, но вполне могла бы. В том же 1956 году мы проходили в школе Эдгара По, и в «Лолите» меня поразили отсылки к «Аннабеле Ли», моему любимому стихотворению По. Впрочем, будучи ребенком из интеллигентной русской семьи, я в двенадцать лет прочла «Войну и мир», пропуская неинтересные мне тогда философские рассуждения. Как и полагается в этом возрасте, перед сном я размышляла о Наташе и князе Андрее.
Впервые приехав из Америки в Европу в 1959 году, я остановилась в Париже у Веры Евгеньевны Кокошкиной (1879–1968), первым мужем которой был Юрий Иванович Гуаданини, брат моей бабушки. Вторым ее мужем был Владимир Федорович Кокошкин (1874–1926), московский адвокат, член Центрального комитета кадетской партии и участник Белого движения. Его брата, Ф. Ф. Кокошкина, одного из основателей этой партии, вместе с А. И. Шингаревым убили солдаты и матросы в 1918 году. Он пал жертвой большевиков, а отец Набокова, Владимир Дмитриевич, спустя четыре года – крайне правых монархистов. Террористы целились в П. Н. Милюкова – главу Кадетской партии, но Набоков закрыл его своим телом и таким образом спас ему жизнь. Мама любила рассказывать эту историю, восхищаясь его мужеством. Теперь вместо нее рассказываю я.
В Париже у Кокошкиной была маленькая квартира. Среди ее семейных фотографий, висевших на стене, я увидела фотографии Владимира Набокова. Я вспомнила «Лолиту»; меня заинтриговало присутствие Набокова в семейном иконостасе бабушки Веры, под которым она уложила меня спать на стареньком диване. Во время скромного завтрака я задала ей напрашивавшиеся вопросы, но, кроме того, что Набоков был другом семьи, ничего запоминающегося она не сказала. Мне тогда было восемнадцать лет, и я не умела задавать правильные наводящие вопросы, да и Набоков меня, наверное, не так уж и интересовал. Я еще не догадывалась, что история русской литературы станет моей профессией, а тема эроса в русской культуре – одной из моих излюбленных тем. И вообще, в то время Набоков был для меня американским писателем, хотя я, конечно, знала, что он русский.
Много лет спустя Алик Жолковский показал мне фотографию Ирины Гуаданини (1905–1976) в только что вышедшей книге Брайана Бойда «Владимир Набоков: русские годы» (1990, русский перевод – 2001). Зачитав вслух то, что о ней там написано, Алик закономерно предположил: «Может быть, это твоя родственница». Так я узнала, что в 1930-е годы у Набокова был с Ириной Юрьевной Гуаданини, дочерью Кокошкиной, бурный роман, чуть не разрушивший его брак. Как я теперь понимаю, для них обоих этот роман был, что называется, «удар молнии» (coup de foudre). Я вспомнила рассказы бабушки об их тяжелой эмигрантской жизни; пренебрежительное отношение Бойда к Ирине и ее матери меня задело. Вот фотография Ирины тех лет, сохранившаяся у бабушки.