Владимир, в свою очередь, говорил, что к тому времени разочарование в политической работе и в самой партии изменило его представление об антикоммунистах. Он уже часто бывал недоволен методами идеологической работы, даже если в их основе лежали благие намерения.
В смешном ключе – вспоминается попытка властей убедить местных цыган (их в Воеводине было очень много) голосовать на выборах, чтобы иметь своего представителя в городском управлении. У них был свой «район» на берегу Дуная, где Владимир однажды выступал с предвыборной речью и после смешно рассказывал, как цыгане ему возражали, напоминая о своем кочевом образе жизни; одна цыганка пыталась ему погадать, другая предлагала себя. На цыганский агитпроп были брошены большие партийные силы, но, как и следовало ожидать, все кончилось полным провалом.
В этом примере нет ничего зловещего с идеологической точки зрения, да и в работе Владимира, скорее всего, не было ситуаций, требовавших серьезных моральных компромиссов, – ведь тогда Югославия очень сильно отличалась от Советского Союза. Люди спокойно критиковали правительство как в своем, так и в чужом кругу; я впервые стала этому свидетелем в 1964 году на Адриатическом море, когда мы с моим первым мужем Александром Альбином, американцем сербского происхождения, сняли комнату у незнакомой семьи, глава которой за ужином вовсю ругал Тито.
Владимира считали своим человеком многие нови-садские интеллигенты. Ведущие сербские лингвисты, Павле и Милка Ивичи, в 1963 году были приглашены в UCLA (когда я там училась), и, как они потом часто вспоминали, Владимир помог им получить разрешение на выезд. Сам он говорил, что их трудности с получением этого разрешения объяснялись не политическими причинами, а завистью коллег к их успеху за границей и приглашению в Калифорнию. Владимир убедил власти в благотворности этого визита для репутации университета в международных академических кругах. (Тогда славянская лингвистика в UCLA считалась лучшей в Америке после Гарварда.)
Впрочем, не все профессора и преподаватели Нови-садского университета любили Владимира – причиной тому было его нежелание участвовать в их распрях, в подавляющем большинстве случаев, как он говорил, сводившихся к карьерным интересам. Югославия не была тоталитарной страной, но и там университетские работники часто добивались своего, апеллируя к политической неблагонадежности соперника: это был беспроигрышный ход.
Разочарование Владимира в политической работе усиливалось и благодаря попыткам друзей и чиновников разорвать его «связь с американкой». Он рассказывал, что хозяин квартиры, которую мы снимали с мужем (на стажировку я приехала с ним и дочерью), следил за нами и доносил в полицию: он оказался шефом нови-садской полиции на пенсии, чего мы, конечно, не знали. Получилось, что в отношении слежки за иностранцами Югославия мало отличалась от Советского Союза. Докладывая о визитах близкого друга нашей семьи, К. П. Григоровича-Барского, тогда занимавшего пост пресс-атташе США, хозяин рассказывал полиции невероятнейшие истории, которые после моего сближения с Владимиром передавали ему.
Не только власти, но и брат Владимира, директор большой фабрики в Нови-Саде, и его лучший друг пытались убедить его в том, что я шпионка ЦРУ. Местные дети показывали на меня пальцем, а дочь Владимира от первого брака недавно рассказала мне, что эта «версия» дожила до времен ее ранней молодости. Все это усложняло мою жизнь в Нови-Саде после того, как мы с Александром разошлись.
Во время моей стажировки Владимир обратился ко мне лишь с одной-единственной «политической» просьбой – не ездить на судебный процесс над югославским диссидентом Михайло Михайловым, чьи родители, как и мои, были эмигрантами первой волны. Правда, отец Михайлова был в партизанах Тито, а папа на такую борьбу с немцами не пошел. Мне очень хотелось поехать на слушание, но я отказалась от этой мысли, чтобы не создавать Владимиру лишних неприятностей.
Узнала я о Михайлове из нашумевшей публикации в известном белградском ежемесячнике «Дело». Владимир принес конфискованные властями номера журнала мне и другому американскому аспиранту[382]. «Московское лето» – так назывался литературный репортаж Михайлова, тогда доцента в Задаре (Далмация), о его поездке в Советский Союз летом 1964 года (незадолго до снятия Хрущева) и встречах с русскими прозаиками и поэтами, например Булатом Окуджавой, Андреем Вознесенским, Беллой Ахмадулиной, с которыми я потом познакомилась. В «Московском лете» критиковалась советская жизнь; публикации в Югославии это не должно было помешать, но Тито как раз налаживал отношения с Советским Союзом. Под давлением советского посла Александра Пузанова, заявившего официальный протест, два номера с двумя частями репортажа были изъяты из продажи (третья часть вовсе не была опубликована), а Михайлов арестован и осужден на девять месяцев тюремного заключения; потом сидел опять. Много лет спустя мы с ним познакомилась в Вашингтоне, в доме Аксеновых.
На Западе дело Михайлова стало cause célèbre. Его обсуждали во всех газетах, протестовали ПЕН-клуб и частным образом – известные писатели, в частности Артур Миллер. Меня на процесс в Задаре пригласил знакомый египетский журналист Айман Эл-Амир, не говоривший по-сербскохорватски. Совсем недавно я узнала, что он сделал блестящую карьеру, превратившись из вашингтонского представителя главной египетской газеты «Аль Ахрам» в шефа Отдела телевидения и радио в ООН. В его белградской квартире висел огромный портрет Нассера. Сейчас Айман пишет об арабском вопросе с проарабских позиций, но без сочувствия к крайним исламистам.
К моему удивлению, Владимира очень долго не снимали с поста вице-мэра, хотя он не скрывал наших отношений, и мы часто появлялись вместе в театре и на концертах. Лучше всего мне запомнился концерт великого американского трубача Луиса Армстронга, которого я прежде своими глазами не видела. Только ради этого стоило приехать в Нови-Сад! Публика была в восторге; мы тоже. Несмотря на некоторую провинциальность, этот город считался старым культурным центром Сербии. В нем были опера, совсем неплохая, и драматический театр, где проходил самый тогда известный фестиваль Югославии.
До нашего с Владимиром сближения партийное начальство поговаривало о назначении его министром культуры Сербии или на дипломатическую службу: и то и другое сулило успешную политическую карьеру; Владимиру было всего тридцать два года. Поводом для его увольнения стало наше путешествие втроем, ради которого он якобы оставил свой пост: таково было официальное объяснение. Его «понизили» до работы на радио, поручив вести главную новостную программу, а из партии исключили уже после того, как в 1966 году он уехал в Америку. Все это говорит в пользу югославской политической практики тех лет.
Нови-садский кусок моей жизни укладывается в схему «любви поверх баррикад»; однако мы не сознавали трудностей, ожидавших нас в Америке, куда Владимир приехал по туристической визе. Я тогда была совсем молодой и наивной в вопросах американской эмиграционной политики; я не знала ни о законе Маккарена-Вуда о внутренней безопасности, принятом в эпоху маккартизма, ни о законе Маккарена – Уолтера, среди прочего запрещавшем въезд в США на постоянное проживание членам компартии, проституткам и туберкулезникам! (Таков был смешной расклад.) После Венгерского восстания 1956 года закон смягчился – бывшие коммунисты смогли получать право на проживание в США, но для этого им нужно было доказать, что в партию они вступили не по своей воле.
Многие воспользовались этой лазейкой с помощью специальных иммиграционных адвокатов. Но Владимир не стал отрекаться от своего прошлого (хотя наш адвокат усиленно уговаривал это сделать), считая этот путь недостойным, к тому же такой поступок перечеркнул бы целую полосу его жизни. В результате он восемь лет находился под угрозой депортации. Право на постоянное проживание он получил, только когда заболел неизлечимым раком легких и в грин-карте уже не нуждался. Такое «гуманное» решение приняли иммиграционные власти под давлением нашего адвоката.
Мы регулярно ездили на слушания его дела в иммиграционный суд Лос-Анджелеса. Невежественные клерки называли Владимира мэром Югославии, а судья, привыкший к незаконно проникшим в страну мексиканцам, понимал немногим больше своих подчиненных. В ненавистном суде у Владимира всегда лиловел мизинец на левой руке; нормальный вид он принимал лишь через некоторое время после заседания суда. Его иммиграционное дело напоминало многотомное собрание сочинений. На каждом слушании депортация Владимира откладывалась, и он продолжал жить и работать в Америке.
После переезда в Америку, естественно, встал вопрос, как Владимиру применить свой профессиональный опыт; по легкомыслию мы не подумали и об этом! Исключительно способный к языкам, Владимир, несмотря на зрелый возраст, выучил английский буквально за полгода; еще он хорошо знал французский. Он устроился библиотекарем в Государственный университет Калифорнии; для того чтобы получить эту работу, требовалось принести присягу на верность США. Присягающий должен был заявить, что никогда не принадлежал к политическим организациям, целью которых является свержение правительства. Это было одно из следствий «Красной угрозы». K середине 1960-х годов законность этого требования в отношении работников государственных университетов уже много раз ставилась под сомнение; выступали против нее и участники так называемого Движения за свободу слова (Free Speech Movement). Владимир получил работу во время очередного рассмотрения легального статуса закона и присяги не приносил, а потом от него ее не требовали.
Наиболее деятельно протестовал кампус Беркли, где студенты и профессора организовывали большие демонстрации за свободу слова, в защиту гражданских прав (главным образом – чернокожих американцев) и против Вьетнамской войны. Протестующие не раз занимали здание университетской администрации, что часто заканчивалось беспорядками с жестоким вмешательством полиции. Одним из поводов для протестов было увольнение из UCLA талантливой Анжелы Дэвис, чернокожего борца за гражданские права. Она была ученицей марксиста Герберта Маркузе, представителя франкфуртской школы, членом Коммунистической партии США, отвергавшей присягу лояльности, и ее то увольняли, то восстанавливали.