на, не собираетесь написать рецензию на мой роман».
К языку относилось одно из основных разногласий между первой и третьей волнами эмиграциями. В данном случае первой не понравились осовременивание речи старых эмигрантов и ненормативная лексика, которая шокировала и советских читателей – из тех, что были поконсервативнее. Разница в том, что «первые» сохранили русский язык с «раньшего времени» – современный казался им грубым, а «третьим» их язык казался смешным. (Впрочем, некоторых он прельщал отсутствием советизмов.) К тому же «стариков» задевало неуважение к своим героям вроде Врангеля.
После своей первой поездки в Советский Союз в 1973 году я стала на вопрос «Как ты себя чувствуешь?» отвечать: «Нормально»; мать смеялась, поскольку для нее это слово имело психологические коннотации – возможно, потому, что ее язык был сформирован поколением конца XIX – начала ХХ века, эпохи повышенного внимания к психопатологии.
Мы с Аксеновым случайно познакомились в 1973 году на просмотре фильма «Белое солнце пустыни» в Ленинграде. Меня туда привел сценарист Валентин Ежов, с которым он был знаком, – находясь в Ленинграде, Аксенов пришел на него, как на культовый фильм своего поколения. (Он стал моим любимым советским фильмом той эпохи.) Затем мы встречались в Москве, куда я приехала на неделю. Он меня всячески развлекал – показывал город, возил в Переделкино, где мы совершили обязательное паломничество на могилу Пастернака, водил в театр. Это была моя первая Москва, и по счастливой воле случая мне очень повезло с экскурсоводом. Правда, мне казалось, что, знакомя меня с писателями, актерами, художниками, Вася сам был рад похвастаться своей американской гостьей староэмигрантского разлива: в те годы мы были большой редкостью. Запомнились и смешные знакомства. В Переделкине тот же Григорий Поженян, один из авторов «Джина Грина», подавая мне бокал шампанского, уронил в него сардинку, но не смутился: видимо, ему казалось, что сардинка шампанскому не помеха, – правда, он был навеселе. В ресторане ЦДЛ Андрей Вознесенский первым делом спросил меня, курю ли я «травку»[396] – эдакий нарочитый жест в сторону западного шестидесятничества; ему, наверное, хотелось выпендриться (это слово я впервые услышала именно тогда), продемонстрировать свою «хипповость». Вернувшись за свой столик, он продолжил легко узнаваемую «жестикуляцию»: прислал мне розу в бокале шампанского – «блоковскую». Так началось наше знакомство, но дружбы не состоялось: мне он, в общем, не очень нравился.
Когда через несколько лет Вознесенский выступал в Лос-Анджелесе, ему очень хотелось встретиться с кумиром моей юности Бобом Диланом[397], которого он ранее приглашал в Москву[398]. Встреча состоялась в ресторане на берегу океана, но Дилан был в плохой форме и вел себя параноидально – то боялся, что его узнают, то, наоборот, именно этого и хотел. Последний раз я виделась с Вознесенским в начале 1990-х: мы с замечательным поэтом Алексеем Парщиковым ездили к нему на дачу в Переделкино. Теперь ни того ни другого нет в живых. Умер Аксенов. Нет Булата Окуджавы и Беллы Ахмадулиной. Давным-давно кончились мои 1970-е, в которых российские шестидесятники оставили неизгладимый след.
Ярким воспоминанием о первой Москве остался нашумевший спектакль Георгия Товстоногова «Балалайкин и компания» в театре «Современник». Главную роль исполнял Олег Табаков, с которым Аксенов меня тоже познакомил. «Балалайкин и компания» шел поздней осенью 1973 года, вскоре после окончания войны Судного дня. В обществе был очередной разгул «эзоповщины» и того, что в литературной критике называется «overinterpretation»: так, например, в одной реплике «Балалайкина и компании» зрители услышали отсылку к Моше Даяну[399].
Сугубо советский писатель Сергей Михалков скомпоновал эту пьесу из отрывков «Современной идиллии» Салтыкова-Щедрина. Аксенов объяснил мне, что Михалков, сам того не сознавая, написал пьесу, в которой сатирически изображенные 1870-е годы вполне соответствовали брежневским 1970-м, и радовался успеху у либеральной интеллигенции. Может быть, лукавый Михалков все и сознавал. Интеллигенция также увидела в «Балалайкине…» отражение усилившейся слежки за ней и краха шестидесятнических надежд. Пьеса считалась смелой; это была эпоха лагерных сроков (еще не вышли на свободу Синявский и Даниэль) и преследования Солженицына, в травле которых Михалков участвовал. Солженицына выслали из Союза буквально два с половиной месяца спустя. Меня поразил размер заголовка статьи о его высылке на первой странице лос-анджелесской газеты – такого большого я не видела ни до, ни после.
В Москве я узнала, что у моего мужа Владимира возобновился рак легких, и срочно улетела домой. Милый Вася мне тогда очень помог. Когда мы прощались в Шереметьеве, он подарил мне серебряный рубль с изображением Николая II и сказал: «В следующий раз – в Иерусалиме». Владимир умер через полгода. Справиться с постигшим меня горем мне помогло среди прочего новое осознание своей русскости под влиянием первой и последующих поездок в Советский Союз: знакомые оттуда оказались мне во многом ближе, чем староэмигрантские.
В 1975 году я уговорила профессора Дина Ворта, заведовавшего кафедрой славистики в UCLA, пригласить Аксенова, и после долгих мытарств в Союзе писателей ему удалось получить разрешение на выезд. Свое пребывание в Лос-Анджелесе он описал в «Круглых сутках нон-стоп», которые были напечатаны в «Новом мире». В них есть и наши поездки в Лас-Вегас и Национальный парк «Секвойя» с гигантскими секвойями; в Монтерей по крутой дороге с виражами и ресторан «Непентэ» (напиток, приносящий забвение), висящий над океаном, там, где в 1940-е годы жил Орсон Уэллс; признания в любви писателям, жившим в той части Калифорнии, – Джону Стейнбеку, Генри Миллеру, Джеку Керуаку. В тексте я фигурирую как «Милейшая Калифорнийка»[400].
В «порше» профессора Дина Ворта (1975)
Из «Круглых суток…» во многом и вырос калифорнийский «Остров Крым». Хотя они в основном посвящены красивой жизни калифорнийцев, есть в них и старая эмиграция, изображенная в несколько пародийном ключе, – с ее установкой на монархию и законсервированным русским языком (или же смесью русского с английским вроде «Закрой уиндовку (window). Коулд поймаешь!» (catch a cold, простудишься). Другой вариант этой фразы («Закройте виндовку, а то чилдренята (children) заколдуются!») вызвал незабываемый аксеновский смех, и он положил ее в свою копилку макаронической игры слов. Такое языковое смешение эмигранты называли «San Francisco Russian»; как известно, Аксенов был глубоко неравнодушен к ней. Можно сказать, что – на легкомысленном уровне – смесь русского с английским напоминает конвергенцию.
В «Круглых сутках…» описана встреча с Иосифом Бродским, который выступает под именем Джо Редфорд, автором сонетов к Марии Стюарт[401]. Я еще не была знакома с Бродским, но он звонил мне в поисках Аксенова, чтобы обсудить их совместную поездку на автомобиле из Мичигана в Нью-Йорк, – встретились они в Анн-Арборе у Карла и Эллендеи Проффер. Улетая из Лос-Анджелеса в Мичиган, Аксенов сказал: «В следующий раз – в Москве». Оттуда он прислал мне на хранение рукопись романа «Ожог», воспользовавшись почтой австрийского посольства. Мы читали его вместе с мамой, причем я выписывала неизвестную мне непристойную лексику и однажды за ужином попросила отца эти слова объяснить. Он смутился. Мать ехидно напомнила ему, что мне уже далеко за тридцать; главное, ей самой хотелось узнать значение «неприличных слов». Ведь старая интеллигенция не материлась, поэтому многим женщинам из первой эмиграции так и не довелось услышать настоящего мата.
На пляже в Санта-Монике (1975)
По нашей договоренности я послала копии рукописи в издательство «Ардис»[402] и Леонарду Шройтеру, адвокату, который занимался издательскими делами матери Аксенова, Е. С. Гинзбург, и его самого. Наш с ним пароль был «Ol'Blue Eyes», прозвище Фрэнка Синатры, которого мы много слушали в Лос-Анджелесе. Упоминание прозвища в телеграмме означало – «печатать!». «Часто вспоминаю FRANCY. Хорошо, что мы с ним подружились, – писал Вася. – Очень интересно было бы узнать твое впечатление от его новой песни»[403]. Шройтер был одним из главных вдохновителей поправки Джексона – Вэника (1974), способствовавшей отмене препятствий для эмиграции советских евреев в Израиль: в начале 1970-х он занимал должность помощника министра юстиции Израиля по вопросам эмиграции из Советского Союза.
Публикация «Ожога» в английском переводе поссорила Аксенова с Бродским. Роман был предложен издательству, в котором печатался Бродский («Farrar, Straus and Giroux»); тот написал на книгу убийственный отзыв, а на обложке – слово «shit» (говно)! В результате издание было отложено и книга вышла в издательстве «Random House» только в 1984 году. Меня, как и многих, поступок Бродского изумил, чтобы не сказать – шокировал. При встрече в Сан-Диего, где мы с ним праздновали его день рождения, я ему выразила свое возмущение: «Ведь вы были друзьями и знали о трудностях у Аксенова с КГБ, возникших именно в связи с романом; когда он находился в UCLA, вы сами стремились с ним встретиться». Кажется, я также предположила, что Вася наверняка рассказывал ему об «Ожоге» во время их путешествия. Иосиф стал защищаться, сказал, что роман плохой, на что я ответила: «Можно было отказаться писать отзыв». Он: «В Союзе я его уважал как писателя, он был для меня старшим приятелем». И в конце концов: «Что вы хотите от местечкового еврея». Эту фразу можно объяснить желанием кончить разговор, но меня она изумила.