Записки русской американки — страница 80 из 94

В 1985 году мы с Аликом были на шестидесятилетии Синявского. Мария Васильевна, изрядная хозяйка, устроила пир. Среди гостей были их старая подруга Наталья Рубинштейн, жившая в Израиле, французский литературовед Мишель Окутюрье (единственный из этой компании, с кем я была знакома), прозаик Зиновий Зиник и поэт Игорь Померанцев, приехавшие из Лондона, где он и Зиник работали в Русской службе BBC. Других не помню. Я пришла в своем новом жакете гобелен, о котором Померанцев отпускал шуточки (выбрать жакет мне помог художник и актер Толстый (псевдоним Владимира Котлярова), с которым меня познакомил все тот же Лимонов[557]). Алик развлекал гостей россыпями острот и каламбуров; Зиник иронически сказал, что если бы не его сломанная рука, то он бы убрался в подвале у Синявских быстрее и лучше Лимонова. (После рассказа Марии Васильевны о том, как быстро и хорошо Эдик это проделал. Она добавила: «Когда нужно, из вас, молодых помощников, только на Эдика можно положиться».) Андрей Донатович в основном молчал, курил одну сигарету за другой и попивал водку. Мария Васильевна выступала вместо него; через нее как бы говорил Терц. Впрочем, мне запомнилось, что Синявский был возмущен высказыванием Лимонова на каком-то интеллектуальном ток-шоу: тот назвал Наполеона кровавым деспотом и потом говорил примерно следующее: «А вот вы, французы, чтите его как национального героя – в отличие от советской интеллигенции, не говоря об эмиграции, которая в Сталине, победившем немцев, видит лишь отъявленного злодея. Чем он хуже Наполеона? Он наш Наполеон». Терцу, однако, эти провокационные слова понравились бы.

Еще о курении: мне запомнилось, как во время конференции по литературе эмиграции третьей волны к Синявскому подошел охранник помещения, где мы заседали, и попросил его потушить сигарету. Я сидела рядом с Андреем Донатовичем и видела, как он потушил ее прямо об ковер. Нетрудно предположить, что в нем заговорил хулиган Терц, презиравший буржуазные правила поведения. Я тоже курильщик, но меня этот поступок немного шокировал – возможно, потому, что тогда я сама исполняла роль начальника, следила за порядком. Теперь же я вспоминаю об этом с теплым чувством.

У Синявских в Фонтене-о-Роз всегда толпилось множество интересных людей. Например, там я познакомилась с Хвостенко и Анри Волохонским, о которых раньше не слышала[558]. Потом я с удовольствием слушала записи Хвостенко с «Аукцыоном», особенно альбом «Жилец вершин» на стихи Хлебникова.

Там же я познакомилась с литературоведом Галиной Белой, которая с удивлением рассказывала, что в Калифорнийском университете в Беркли, где она выступала, одна коллега «заявила», что роман «Что делать?» сыграл очень важную роль не только для соцреализма, но и для русского реализма. Белая говорила об этом как о курьезе американской славистики; еще она сказала: «Можете себе представить: их студенты всюду читают не только Чернышевского, но и «Цемент» Гладкова»! Синявский возмутился: реализма, тем более соцреализма он не любил: об этом направлении интересно, парадоксально писал Терц, но в беседе участвовал не он, а Синявский. Белая просто не поняла Ирину Паперно (мы с Аликом сразу ее вычислили), автора блестящей книги о Чернышевском: та, конечно, не могла называть «Что делать?» великим романом – скорее всего, она (как и в своей книге) утверждала, например, что, не будь его, проза Достоевского была бы другой (так, он, может быть, не написал бы «Записок из подполья» или они бы были другими), и говорила о роли романа Чернышевского в интеллигентской культуре XIX века.


Редакция газеты «Панорама». М. В. Розанова, А. К. Жолковский, А. Д. Синявский и я (1986). Фото А. Половца


Синявские приезжали в Америку не только в 1981 году. В середине 1980-х Андрей Донатович читал у нас в USC доклад о различиях между Лениным и Сталиным: первый у него предстал как ученый и штатский правитель в галстуке, жестокий, но в почестях не нуждавшийся и даже их отвергавший; второй – военным в парадном белом кителе и художником, который превратил государство в церковь (конечно, не в христианском значении этого слова). Фотография сделана в редакции газеты «Панорама», главным редактором которой был Александр Половец.

Из трогательного: Андрей Донатович обожал свою собачку (имя которой я, к сожалению, забыла). Уезжая куда-то на юг (мы с дочерью должны были пожить у них до их возвращения), он оставил сложнейшие инструкции: утром ее надо было снести на руках на первый этаж (она обыкновенно спала в его кабинете на втором), выпустить во двор, потом приготовить ей какую-то сложную еду, снова выпустить ее во двор, погладить и почесать за ушком, отнести обратно на второй этаж и т. д. Как любитель животных, собачкой в основном занималась Ася, а не я.

В отличие от Андрея Донатовича Мария Васильевна была мастер на все руки: она не только писала статьи, но и делала ювелирные украшения, работала на печатном станке (который стоял у них в подвале), хорошо шила – например, балахоны, в которых всегда ходила; некоторые были необычными и очень красивыми. Когда я в последний раз останавливалась на улице Бориса Вильдé (в 2002 году), у Марии Васильевны гостили еще две женщины. Мы втроем устроили «показ мод» с этими балахонами; Розанова осталась довольна. При жизни Синявского она фактически издавала журнал «Синтаксис» и книги под той же маркой, а он целые дни проводил в своем кабинете. Таково было разделение труда.

* * *

Как у многих, у меня часто возникал и продолжает возникать вопрос о «происхождении» Абрама Терца. Что, кроме блатной одесской песни, повлияло на его образ? Одним из его вдохновителей наверняка была сама Мария Васильевна, которая в жизни, по крайней мере на людях, больше походила на Терца, чем тихий книжник Синявский. Она была провокатором, с удовольствием сдабривала свои высказывания матом (впрочем, Синявский тоже его не чурался, но применял куда реже), любила риск, хотя главным любителем риска – по-настоящему, всерьез – был, конечно, Синявский. Но он держал Терца для писания и игры с советской властью, а Мария Васильевна двумя идентичностями не обладала: она как будто всегда играла в Терца. Другим источником парадоксального мышления и стиля Синявского-Терца был Василий Розанов, о котором он уже в эмиграции написал книгу; это одна из лучших работ об этом писателе. В шутку Синявский любил говорить, что женился на Марии Васильевне из-за ее фамилии – пусть она тогда и не знала, кто такой Розанов.

Что касается риска и провокационного поведения – в название одного из первых своих рассказов («Пхенц») автор как будто вписал Терца, а в имя героя (Андрей Казимирович) – Синявского. В этом рассказе Терц используется для остранения советской жизни через вселение в чужое тело. Изгнанник с другой планеты, Пхенц живет инкогнито и скрывает свое чудовищное растениеобразное тело от обитателей своего нового дома; тело является воплощением его радикальной «другости».

* * *

В заключение приведу пример экстремальной чудовищной телесности из доклада Синявского под названием «„Я“ и „Они“». Он прочел его на симпозиуме в Швейцарии (XXV-es Rencontres de Genève, 1975), посвященном теме «Общение и одиночество». Среди участников были Жан Старобинский, ведущий специалист по Руссо, Жорж Баландье, видный социолог постколониализма, Джордж Стайнер, известный литературовед, автор классической книги «Толстой или Достоевский» (1959) и спорной повести о Холокосте, и Макс Поль Фуше, интеллектуал, художественный критик и телезвезда; все они высказывались на заданную тему скорее абстрактно.

В отличие от них, Синявский говорил о крайних случаях тюремной коммуникации, которым он был свидетелем. Он определил их как проявления «последнего, тотального языка» тела, речи, строящейся «наподобие своеобразного спектакля, который разыгрывается перед охраной, перед начальством, перед сидящими здесь же в камере другими арестантами, либо – более отвлеченно – перед всем светом». Заказав себе вино с мороженым, чтобы отметить со своим сокамерником Новый год, зэк «берет железную тюремную кружку и вместо крема вводит туда сперму. Затем вскрывает себе вену и заливает мороженое вином. И оба – с праздником, с Новым годом. Осмелюсь спросить: что это такое? И осмелюсь ответить: искусство. Искусство и более того – в некотором роде мифотворчество»[559] в соборе-тюрьме ХХ века. Этот театральный перформанс Синявский называет «экспериментом» с языком тела – единственным языком, доступным зэку. Доклад заканчивается переходом в другое пространство: группа заключенных-«пятидесятников» молится в бане и этот «перформанс» переходит в ангельскую глоссолалию: «Они возглашали, они говорили всему миру – сразу на всех языках, – что значит общение в условиях одиночества»[560]. Совместив низкое и высокое, автор доклада показал западным слушателям лагерное возвышенное (sublime); этот автор – Синявский, но в докладе звучит голос Терца.

Это лагерное общение и лагерное искусство напоминают об изображении Бога в «Что такое социалистический реализм»: «Утрачивая веру, мы не утеряли восторга перед происходящими на наших глазах метаморфозами бога, перед чудовищной перистальтикой его кишок – мозговых извилин», о которых говорится в конце статьи[561]. Этот парадоксальный образ Бога и есть то, что Терц назвал «фантасмагорическим искусством», должным прийти на смену социалистическому реализму. Фантасмагорической можно назвать всю прозу Терца, первого советского писателя постсталинской эпохи, возродившего гротескную фантасмагорию модернизма.

Несмотря на то что Розанова нельзя назвать автором фантасмагорической прозы, описание Бога у Терца и его картина с вином с мороженым – в духе Розанова, который фетишизировал тело и его выделения, говоря о них там же, где говорил о Боге и религии.