Одним из принципов «НЛО» стало новое отношение к филологии, установка на пересмотр установившихся филологических практик в российском литературоведении и введение в него «веселого» начала: «самых разнообразных жанров (кроме скучных и непрофессиональных)».. Об этом писала Прохорова в обращении к читателям в первом номере. В каждом номере по-прежнему есть разделы по теории, истории и практике, а культурологический подход к тексту постепенно приобрел не менее (иногда и более) важное значение, чем узкое, строго филологическое понимание художественной литературы.
Журнал менялся, уделяя все больше места новым течениям в гуманитарных науках: новому историзму, междисциплинарности и существованию человека в обществе, тому, что главный редактор и авторы «НЛО» называют «антропологическим поворотом»; западная наука знала «культурные», «постмодерные», «пространственные», «географические», «антропологические» повороты, и все они основывались на преодолении дисциплинарных границ. В связи с переменами в ориентации журнала менялся состав его редакторов; сейчас отделом теории заведует Николай Поселягин, отделом истории – Татьяна Вальзер, а отделом практики – Александр Скидан. Бывшего сотрудника «НЛО», милейшего Митю Харитонова я благодарю за редактуру этой книги.
Ирине Прохоровой я приношу благодарность за поддержку моих научных и околонаучных начинаний. Я печатаюсь в России в основном благодаря ей. Если говорить о миссии старой эмиграции – своеобразном возвращении на бывшую родину, – то издательство «Новое литературное обозрение» и его главный редактор помогли мне осуществить мой замысел: вернуть мою семью и близких ей представителей белой эмиграции в Россию. Благодаря Ирине мои «Записки русской американки» опубликованы здесь. Напомню, что Судоплатов писал отцу: «…сознание того, что когда-нибудь (ведь наша жизнь прошла для будущего) там в России кто-то возьмет в библиотеке Вашу Книгу или сборник „Первопоходник“», прочтет их, задумается и понесет скромный букетик к памятнику Белому воину или поедет поклониться кургану на Перекопе, – нас утешает»[612]. Извините, Бога ради, за сентиментальную высокопарность – мне лично белогвардейский дискурс близок и одновременно чужд, но это сентиментальное чувство я в данном случае разделяю.
Чарли Бернхаймер, или Мой последний муж
Он был настоящим американцем. Во всяком случае, так его воспринимала я, хотя некоторые американцы таковым не считали. Отец Чарли родился в Германии и в Америку попал уже взрослым, а мать, хотя и родилась тут, проводила много времени во Французской Швейцарии, откуда были родом ее родители. Я познакомилась с Чарльзом Бернхаймером (1942–1998) в Беркли, на приеме в честь югославского кинорежиссера Душана Макавеева, который уже много раз упоминался. Это было весной 1994 года, вскоре после того как я переехала в Беркли.
Чарли проводил здесь свой творческий отпуск; он был профессором Пенсильванского университета в Филадельфии, где преподавал французскую литературу и компаративистику. А я скучала по Лос-Анджелесу; бывали дни, когда каждая берклийская пальма вызывала у меня приступ ностальгии. Во время одного из них, особенно острого, я позвонила в Университет Южной Калифорнии своему бывшему декану, Маршаллу Коэну[613], и спросила, могу ли я вернуться; он ответил утвердительно, но посоветовал как следует подумать, прежде чем принимать окончательное решение. Мне было пятьдесят три года – возраст, в котором пускать корни на новом месте непросто.
Ко времени нашего знакомства я успела прочесть книгу Бернхаймера о падших женщинах[614], но главное – его семья происходила из Баварии, а ведь там под конец войны поселилась и моя семья. Детьми мы с ним научились плавать в Штарнбергском озере; в тех местах была семейная вилла его отца, национализированная в конце 1930-х годов и возвращенная после войны. Чарли происходил из династии мюнхенских Бернхаймеров, владевших фирмой по торговле антиквариатом, которую основал в 1864 году его дед Леманн. Фирма славилась на всю Европу гобеленами и персидскими коврами; среди ее клиентов были сумасшедший баварский король Людвиг II, утонувший при неизвестных обстоятельствах в том же Штарнбергском озере (дед Чарли обставлял его дворцы, включая знаменитый Нойшванштайн), немецкие магнаты Круппы, американский медиамагнат Уильям Рэндольф Херст[615]. В 1930-е годы Томас Манн купил у Бернхаймеров письменный стол, который потом увез в Америку.
Бернхаймер и я в Монтерее (1996)
Ничего общего между нашими семьями не было, но воспоминания о Баварии нас тут же сблизили. В последний раз Чарли побывал на Штарнбергском озере в 1956 году. Его отец Рихард (Ричард) Бернхаймер, вместо того чтобы заниматься семейным делом, стал искусствоведом. В 1933 году, после назначения Гитлера рейхсканцлером, он уехал в Америку и сделался профессором Брин-Мор-колледжа под Филадельфией (там и родился Чарли), а также сотрудником Института передовых исследований в Принстоне, где познакомился с самым видным его сотрудником, Альбертом Эйнштейном, с которым потом музицировал: Бернхаймер играл на рояле (говорят, очень хорошо), а Эйнштейн – на скрипке.
Сотрудничать с нацистами отец Чарли отказался, в отличие от своих родственников: одним из их покупателей был Геринг, который в 1939 году помог семьям Отто и Эрнста Бернхаймеров (сыновей Леманна) бежать на Кубу и в Южную Америку. Мать Ричарда Каролина (вдова их старшего брата Макса) тогда же приехала к сыну в Америку и долго с ними жила; Чарли помнил свою бабушку гранд-дамой, но симпатичной, правда воспоминания у него уже из Мюнхена, куда она вернулась через несколько лет после войны. Так же поступили и ее братья.
Дворец Бернхаймеров. Архитектор Фридрих фон Тирш. Мюнхен (1894)
В конце 1930-х был национализирован (или, как говорилось в нацистской Германии, «ариизирован») их магазин – Дворец Бернхаймеров, построенный тем же Леманном в 1889 году и занимавший весь Lenbachplatz. Рядом построил свой дом художник Франц фон Ленбах, написавший портреты Леманна и его жены, которые теперь висят в «Старой пинакотеке». Туда в 1950-е годы водил Чарли его отец (а меня в середине 1940-х – мой дед). Дом Ленбаха прославился своим собранием немецкого экспрессионизма, включая Кандинского.
Самая известная работа отца Чарли посвящена изображению дикарей в Средние века, но он также занимался теоретическими вопросами живописного изображения[616]. Чарли мало интересовался историей своей семьи – возможно, оттого, что отец покончил с собой, когда ему было пятнадцать лет. Первая книга Чарли (о Флобере и Кафке) посвящена ему и начинается с описания «любовной травмы». Он пишет, что в течение многих лет отказывался читать отца – притом что выбрал гуманитарную профессию и интересовался репрезентацией, о которой написана последняя, изданная посмертно, книга Ричарда Бернхаймера:
То обстоятельство, что это исследование было написано, можно считать мелким признаком времени. Заниматься функцией и внутренней структурой художественного изображения вместо того, чтобы сосредоточиться на том, какими средствами оно создано, искусствоведам прошлого не пришло бы и в голову: у них были все основания принимать эту функцию за нечто само собой разумеющееся». С этих слов начинается «Природа репрезентации» Ричарда Бернхаймера[617]. Много лет мне было чрезвычайно больно читать эти слова, и я предпочитал этого не делать. Они напоминали мне об отсутствии их покойного автора, человека, который произвел на свет и меня. Я хотел сохранить воспоминания о физическом присутствии отца, его образ – как он плавал в Штарнбергском озере, как мы гуляли в Баварских Альпах, когда мне было четырнадцать лет. У нас с ним тогда начинался диалог, который, как мне показалось, открывал путь к новому, интересному общению. Мои воспоминания воссоздавали это ощущение надежды, отца в роли проводника и защитника. Я негодовал на книги, оставшиеся от него, – письменные знаки его отсутствия. ‹…› Меня восхищали размах и интеллектуальная острота «Природы репрезентации», но в то же время эта книга казалось мне слишком отвлеченной, неестественным порождением воли к абстракции[618].
Наши с Чарли жизненные пересечения не сводились к детским воспоминаниям. Когда мы познакомились, выяснилось, что мы пишем по книге о декадентстве (он – о французском и общеевропейском, я – о русском с экскурсами в европейский) и рассматриваем его огчасти как проявление психопатологии и псевдонаучной теории вырождения (он – в психоаналитическом ключе, я – с культурно-исторических позиций). Уже совсем неожиданным было то, что нас обоих интересовала фигура Саломеи в декадансе. В 1994 году у обоих вышла статья на эту тему: у Чарли – «Фетишизм и декадентство: головы, отсеченные Саломеей», в которой анализируются фрейдистские кастрация и фетишизм (отсеченная голова Иоанна); у меня, «„Рассечение трупов“ и „срывание покровов“ как культурные метафоры», где говорится об образе Саломеи у Оскара Уайльда и Александра Блока. Снова проявилась воля случая, игравшая столь важную роль в моей жизни; тут, впрочем, воля уж очень постаралась. Неоконченная книга Чарли с главой о Саломее была издана посмертно.
Вскоре после нашего знакомства Алик Жолковский напомнил мне, что мы с ним познакомились во время официального обеда, когда Чарльз Бернхаймер был кандидатом на место заведующего кафедры сравнительной литературы в USC[619]. Я вспомнила, что они сидели рядом и что Чарли рассказывал Алику о своей старой статье про «Шинель» Гоголя. (Кажется, Алик эту статью потом прочитал