Записки сенатора — страница 16 из 68

о произвести создание с многочисленными ветвями и дать каждой ветви особый признак. Танеев, казалось, сконфузился, а Бехтеев нашел, что для этого нужен не столько ум, сколько «особый дар».

Потом приезжал старый 80-летний адмирал Семен Афанасьевич Пустошкин. Он приехал благодарить князя за милость, оказанную прадедом князя его отцу. «Не поздно ли?» — спросил князь. Пустошкин оправдывался тем, что сам недавно узнал об этом случае, рассказанном в бумагах, которые он нашел у старшего брата, недавно умершего. В чем же состояла эта милость? При спуске корабля одна из подпорок упала на корабельного мастера, Афанасия Пустошкина, и переломила ему ногу; князь Меншиков, увидя это, закричал: «Возьмите Афоньку ко мне во двор».

Князь Меншиков был большой мастер отгадывать, кто и о чем именно собирался просить его. Раз доложили ему о приезде А. С. Норова (впоследствии министра народного просвещения). «Зачем бы он приехал? — пробормотал князь. — А, знаю, верно проситься в директора департамента корабельных лесов. Просить!» После долгого, ловкого предисловия, Норов вдруг заметил: «Какие странные бывают в жизни сближения! Я, например, лишился ноги под Бородином, а потом заготовлял корабельный лес для корабля «Бородино»!» Тут князь вспомнил, что у него какое-то очень нужное дело, и Норов уехал, не успев вывести мораль из рассказанного.

Какие элементы нашел князь Меншиков, вступив в управление морскою частью? Из военных флотских чинов представляли интеллигенцию флота адмиралы И. Ф. Крузенштерн, Ф. П. Врангель и В. М. Головнин, все трое — люди умные, просвещенные, и еще более — имевшие европейскую известность; но употребляло их правительство вовсе не как интеллигенцию.

Крузенштерн был директором морского кадетского корпуса, в звании, которое могло требовать его качеств, но, по нашим обрядам, он был так завален экономическою частью, отчетностью, отпискою, что едва имел время сделать то, что мог бы, тем более что ему трудно было видеться даже с князем Меншиковым, гораздо труднее, чем помощнику его, глупому Качалову, которому поручена была фронтовая часть, тогдашняя формула для интеллигенции флота. Мне неизвестна близко деятельность Крузенштерна по этой части, но, во всяком случае, он поставлен был не так, как надлежало бы поставить знаменитого путешественника и — как говорили — необыкновенно доброго и благородного человека.

Предместник князя, Моллер, не делал ему вреда, но не делал и добра, потому что — ничего не делал. Моллер был добрый хозяин у себя и добрый муж, и только. Жена Моллера любила говорить о флоте, но всегда путала термины. «Как же это называется? Пирограф? Или телескаф?»

Меншиков находил, что ему некогда заниматься профессорством, и потому избегал частых свиданий с Крузенштерном, а штаб князя не умел иначе ценить ничего, кроме маршировки перед фронтом. Между тем Меншиков любил просвещение и презирал невежд; но он сам был поглощаем требованиями, не имеющими ничего общего с интеллигенцией, что было естественно более для придворного человека, чем министра. Если бы Крузенштерна сделали генерал-гидрографом с подчинением ему морского корпуса по научной части, как некогда корпус колонновожатых руководился генерал-квартирмейстером, то он был бы и полезнее, и почетнее; но не он один был в подобном положении.

Врангель поехал начальником американских колоний — звание, требующее просвещения, но на это поставила его частная компания, а в адмиралтействе он ничего не значил. Головнин был генерал-интендантом, где тоже интеллигенция была совершенною роскошью. Боевых флагманов представляли: Крон, Рожнов, граф Гейден; первый, 80-летний старик, не говоривший и не понимавший по-русски; Рожнов заменил Моллера в Кронштадте как главный командир порта, никогда не командовавший флотом. Графа Гейдена, героя наваринского, человека умного, образованного и храброго, не было тогда здесь. Затем был еще М. П. Лазарев, но это была в то время восходящая звезда. Словом, главнокомандующего флотом не было.

Весь остальной генералитет представлял не только жалкий, но и карикатурный состав. Адмиралы Галл и Сущов — такой грубости и невежества, каких никогда не случалось мне более встретить. «Степка! — кричал Сущов денщику своему, когда князь Меншиков обещал пить у него на корабле чай, — вычисти самовар. Князь будет! Он не любит грязных самоваров!» Гамильтон — совершенный идиот, не знавший, что делается в его команде и всегда невпопад вмешивавшийся в разговор. Командуя дивизией, он сел на корабль, на котором был и государь со свитою. Командира корабля звали Папаегоров. Гамильтон спрашивает у Чернышева: «А как зовут капитана?» — «Я слышал, Папаегоров». — «О нет, это шутка князя Меншикова!» Ратманов, дежурный генерал, называл ришельевский лицей решетиловским. Колзаков, его преемник, не ставил нигде знаков препинания, но после того как Меншиков заметил ему это шутя, он стал ставить точку после каждого слова. С такими сослуживцами надо было поднять флот.

В то время я сожалел о Меншикове. Впоследствии увидел, однако, что он мог бы распорядиться иначе; от него зависело дать Крузенштерну и Врангелю положение, более свойственное заслугам, сделать графа Гейдена командующим флагманом, присвоить Головнину вес в Адмиралтейств-совете и не назначать Галла председателем этого совета; но в нем соединялись странные противоречия: строгий судья ума, ищущий беспристрастных действий по службе, он часто отъявленных дураков считал за способных или выбирал себе в поверенные людей совершенно неуважительных, которые сообщали ему втайне сведения лживые и таким образом вводили его в поступки, противные его правилам.

По приезде своем в Петербург князь видел во мне того же юношу, какого встретил у князя Гагарина; что я писал верно под диктовку или правильно редижировал пустое письмо, — это ставилось мне в подвиг, о серьезном же поручении не было и речи. Первое данное мне поручение состояло в том, чтобы я узнал, за какую сумму продал бы свой дом барон Ралль, обанкротившийся банкир. Ралль был известная личность. Во время оно давал он великолепные балы, на которые съезжалось полгорода; тогда у него было много друзей; потом, когда дела его стали запутываться, общество охладело; наконец, когда стали продавать его имения, все его забыли; это и дало ему в прозвище три чина: адмирал, генерал и капрал. Гордый, вспыльчивый барон пришел от неудач и от вероломства света в такое раздражительное состояние, что жизнь присутствовавших бывала в опасности; сыновья его бежали из дому, и в городе ходили анекдоты о подвигах его исступления.

К этому господину послал меня князь. Я высказал барону свое поручение. По первому слову его раздалась в соседней комнате великолепная прелюдия на фортепиано, за которою последовала очаровательная музыка; я заслушался. Взоры мои устремлены были на большие, черные, пылающие глаза огромного барона с львиною головою, а слух был занят в другой комнате. Громкое «ну, сударь, это все!» разбудило меня, и тут только сознал я, что не слышал ни одного слова. Сказать это бешеному барону я никак не решился бы, поклонился и ушел; проклиная сирену (дочь Ралля — теперь мадам Брюлло), меня увлекшую. Пришлось сказать князю правду, — а она не поощряла его к поручению мне дел серьезных. Я стал ходить в канцелярию, пока князь не объявил мне, что я хожу туда совершенно напрасно.

Между тем, как я уже говорил, князь переехал в дом более просторный, — Опочинина, у Гагаринской пристани, и вызвал из Москвы сестру свою, Гагарину. Дочки ее подросли, похорошели: княжна Татьяна — простенькая; Софья (потом Анненкова, потом Суза-Ботелло) — златовласая резвушка; Наталья (Сололова) — красавица тяжелая, холодная, с большими ногами. Мать их была лучше их всех, и мы все в нее влюбились: Перовский, Дегалет и я.

Это время было самое счастливое в моей жизни: с утра до вечера между барышнями, балагурили с княжнами, вздыхали по княгине, отличены по службе, не беспокоимы жизнью. Летом отправлялись мы, Дегалет и я, гостить у княгини в Ораниенбауме (она жила во дворце) недели на две, — и не чувствовали земли под ногами. Перовский, ревнивый, как тигр, и, может быть, завидуя, что ему самому нельзя жить в Ораниенбауме, написал мне записку, в которой укорял меня за то, что я не бываю в канцелярии и заставляю других работать за себя. Я обиделся, понес эту записку к князю и просил его дать мне какой-нибудь документ, удостоверяющий, что я не бываю в должности по его воле. Князь тотчас назначил меня к себе чиновником для особых поручений, и так я внезапно повысился. С тех пор я бывал у него постоянно.

Как быстра его сила соображения, так неловко было перо его; случалось, что, диктуя мне, он расхаживал десять минут, пока находил нужное ему выражение. Один раз случилось, что князь решительно не находил слов для выражения того тонкого оттенка, какой он любил давать своим мыслям. Он сказал мне: «Не знаю, как бы выразить такую-то мысль». Случилось, что выражение подвернулось мне немедленно. После того он уже чаше делал мне подобные вопросы, и мне часто удавалось разрешать их удовлетворительно. Тогда я сделался ему нужен, а потом необходим как секретарь, и мало-помалу я заменил Бахтина, который управлял отделением канцелярии и потом уже, после ссоры с Перовским, возвратился к службе чиновника для особых поручений.

В 1831 году открылась холера в первый раз. Коварство ее нападения, энергия ее действия и страшная форма смерти, ею причиняемой, наводили неизъяснимый ужас. Прилипчивость ее не была еще оспариваема медиками: одними — по убеждению, другими — по внушению крупной торговли, — и государь решился переехать с семейством в Петергоф, оцепив его двойным военным кордоном с заряженными ружьями. В Петергофе назначены были два или три генерал-адъютанта и столько же флигель-адъютантов, две фрейлины (Урусова и Россет), начальники обоих главных штабов с одним секретарем, одним писарем и одним адъютантом да шеф жандармов. При Чернышеве был Позен, при Бенкендорфе — Дубельт и еще какой-то толстый статский с широкою Анною на шее, — а князь Меншиков взял Дегалета и меня. Здесь я поневоле сделался factotum, мастером на все руки.