Князь поправил ошибку, но совершенно исцелил его от такой опасной системы следующий случай. Некто Виноградов, председатель духовной православной консистории, настоящий русский поп по лукавству, изъяснил свое соболезнование, что в Карелию назначает синод священников, не говорящих по-карельски. Что в Гельсингфорсе есть иерей Зотиков, из Карелии, и он желал бы быть на родине, что там есть и вакансия, но синод не назначает его туда. Князь Меншиков и бухнул отношение к митрополиту. Недели через три является ко мне Зотиков.
— Помилуйте! — говорит в слезах. — За что погубили меня? Я как член духовной консистории получаю 500 рублей; как учитель Закона Божия в школе — 300 рублей; я воспитываю детей в Гельсингфорсе, — и вдруг кидают меня в глушь, на 200 рублей содержания, и где мои дети не могут даже учиться чистописанию!
Когда я объяснил ему, что, по словам Виноградова, он сам желал служить в Карелии и что он, говоря по-карельски, может быть полезен православию, — Зотиков объявил, что по-карельски не знает ни слова, что никогда не изъявлял желания другого места, что Виноградову нужно было его место для своего родственника и он оболгал его. Меншиков поражен был как громом моим рассказом.
— Вот, ваша светлость, — сказал я, — последствия распоряжений на основании изустных, сообщаемых глаз на глаз сведений.
Князь умолял меня исправить ошибку: «Я вам в ноги поклонюсь». Я поехал к секретарю митрополита, чтобы узнать, когда можно видеть преосвященного и какие обряды существуют по этому предмету. Алексей Иванович Суслов жил в одном из тех деревянных домов, которые тянулись вдоль Невского проспекта, от Зимней Конной до Невского монастыря, с наружными деревянными лестницами в оба этажа, и составляли Александро-Невскую слободку. Теперь эти дома, кажется, не существуют. Вышел ко мне человек высокого роста, с курчавыми серебристо-сивыми волосами, нахального выражения лица. Узнав о поводе моего желания, он мне сказал:
— Это надобно со мною сладить.
Я отвечал ему, что приехал по официальному поручению и лично не могу действовать никакими партикулярными средствами.
— Ну как хотите! — дерзко отвечал Суслов.
Отправился я к митрополиту. Преосвященный спросил меня, был ли я у Суслова.
— Был, ваше высокопреосвященство.
— А что он вам сказал?
— Ничего положительного; он, кажется, принял мою просьбу за партикулярную; он сказал мне, что это дело надо через него устроить.
— Ну так условьтесь с Сусловым.
Я — опять к Суслову; в первой комнате сильно пахнуло жареным постным маслом и вареным луком. Суслов, жуя и глотая, как акула, вышел ко мне с салфеткою в руке, и прежде чем я стал говорить, он с громким смехом спросил:
— Ну, што?
Я изъявил свое недоумение, а он на это заметил:
— А я что вам говорил?
На отзыв мой, что я в этом деле человек посторонний, он повторил мне прежнюю фразу:
— Ну как хотите!
Я пересказал князю Меншикову слышанное и виденное; он после долгой нерешимости, что делать, написал митрополиту самую убедительную просьбу перевести Зотикова обратно в Гельсингфорс. На это получили ответ, что исполнить ходатайство его светлости оказывается совершенно невозможным, но что святейший синод, по уважению участия его светлости к службе Зотикова, определил наградить сего последнего бархатною фиолетовою скуфьею! Зотиков вскоре помер, вероятно, от радости, что получил фиолетовую скуфью.
Православное духовное начальство, поскольку оно проявлялось в Финляндии, не внушало мне чувств, могущих сделать из меня прозелита, тем более что уже в отрочестве моя совесть не могла усвоить себе убеждений в правоте действий во имя православия. Мой крестный отец, действительный статский советник Егор Борисович Фукс, был женат на трех живых женах, из которых первая вела процесс против двух позднейших, а вторая — против третьей, с которою Фукс прижил двух сыновей, быв до того бездетен. Когда синод решил, что второй и третий брак были незаконны, — Фукса не было уже на свете, а дети его, офицеры гвардии, и были признаны синодом незаконнорожденными. Допускаю, что в силу закона нельзя было решить это иначе, но зачем он медлил решением столь долгое время, что исполнение решения становилось возмутительным? Государь был, вероятно, сам возмущен этим решением, ибо в то же время пожаловал молодым Фуксам потомственное дворянство и фамилию Егорьевых.
В Финляндии был некто Форстадиус, протестант, которого тетка вышла замуж за Прокофьева, православного. Форстадиус влюбился в свою благоверную кузину Прокофьеву, которая лишилась уже родителей. Он и она просили чрез финляндский сенат высочайшее разрешение переселиться в Швецию и принять шведское подданство, на что соглашался и король шведский. Это было разрешено. Как шведская подданная Прокофьева имела право принять лютеранскую веру; как лютеранка, она имела право выйти замуж за своего двоюродного брата. Они обвенчались, прижили детей и обретались в Швеции. В преклонных летах тоска ли по отчизне или наследство — не знаю — повлекли их опять в Финляндию; супруги поступили тем же порядком: испросили соизволения государя на принятие их в финляндское подданство и соизволение короля на увольнение их из подданства шведского, переселились опять в Финляндию и годы жили спокойно. Вдруг какой-то православный священник пронюхал их историю, донес консистории; эта отнеслась в синод, а синод положил: Форстадиуса отдать под суд за совращение из православия своей двоюродной сестры; брак его признать недействительным; разлучить Форстадиуса с Прокофьевой от незаконного сожительства, «бо скверны аки козлии»; Прокофьеву предать церковному покаянию, а детей признать незаконнорожденными и воспитывать в правилах православной церкви.
Князь Меншиков, получив о том отношение митрополита, вступил с ним в полемику, но, не успев добиться изменения резолюции, приказал мне оставить бумагу у себя и не делать по ней никакого исполнения. Митрополит и синодальный обер-прокурор спрашивали князя Меншикова каждый месяц, какое распоряжение он сделал по тому отношению. Я спрашивал у князя, что прикажет отвечать? — «Ничего!» — был постоянный его ответ. Через несколько месяцев синод вошел с всеподданнейшею жалобою на финляндского генерал-губернатора. Когда государь написал «подтвердить», дело стало серьезнее: не исполняемо было уже не отношение синода, а высочайшее повеление.
— Что мне с ним делать? — спрашивал я.
— Ничего! — отвечал князь.
Прошло еще несколько месяцев, а между тем князь объяснил дело государю. Государь был в затруднительном положении: отказать синоду — нельзя; приказать исполнить приговор его государь не мог решиться. Князь сказал наконец:
— Государь! Не вмешивайтесь в это дело; пусть оно тяготеет только надо мною; подтверждайте мне, — а я прошу только снисхождения, если не быстро исполню подтверждение.
— Да, более нечего делать, — решил государь, и все осталось по-старому.
В Пасху, перед самой заутреней, получает государь послание от митрополита весьма резкое; не помню слов его, но помню, что в нем указывалось на посмеяние православной церкви, продолжающееся и в ту минуту, когда Иисус Христос воскресает. Государь отправил к Меншикову это письмо, встревоженный. Меншиков уведомил обер-прокурора о получении высочайшего повеления исполнить определение синода — и не исполнил его. Еще прошло около года, как в «Финляндской газете» прочитал я, что Форстадиус помер. Я побежал к князю в спальную сказать ему это известие, как я объявил бы ему известие об изгнании неприятеля из пределов отечества. «Форстадиус помер!» Князь вскочил с дивана с восклицанием: «Слава Богу!» Написали мы на другой день митрополиту, что Форстадиус помер, и просили его именем христианского милосердия, предать дело его воле Божией; в то же время отправлен о том доклад государю. Дело кончилось! «О! Князь!» — говорил мне Гартман голосом, сдерживаемым чувствами удивления и почтения.
Как произнесу имя Гартмана, так выступает предо мною эта замечательная личность, Кольбер в финансах, Макиавелли в политике, Секст V твердостью воли и маленький ребенок — в тщеславии. Дела его пошли плохо: кандидаты его несли часто поражение; проекты буферировались, — и царское благоволение поколеблено было каким-то неловким объяснением. Он, больной, чахоточный с 20-летнего возраста, дожив до 60 с лишним лет, едва таскал ноги, беспрестанно шатался от головокружения и кашлял так, что ежеминутно был в опасности задохнуться. Так пришел он ко мне один раз, убитый духом, опальный, опираясь на трость, с поникшею головою; проходя через комнату перед моим кабинетом, он зашатался; я подоспел к нему, и он упал ко мне на руки. Довел я его до дивана, куда он опустился с потухшим взором и безжизненным лицом, которого правильные тонкие черты уподоблялись камее афинского резчика.
— Поздравляю вас, барон, — сказал я ему. — Император пожаловал вам орден святого Александра.
Гартман вскочил, стиснул свои белые невредимые зубы, бросил палку, так что на проскользила через весь пол, и стал ходить по комнате бодро-бодро, приговаривая:
— Значит, мне еще не конец!
И это не было скинутое притворство, — это была сила воли.
Он умер в конце пятидесятых годов у себя в деревне, в отставке. «Есть вещи, милый друг Горацио, которые не снились мудрецам».
Я потерял из виду Гартмана и только изредка вспоминал о нем. В одну ночь я проснулся от неизвестной причины, и первое понятие, проснувшееся во мне, было — образ Гартмана. Я не мог оторвать мыслей от этого образа; все мои сношения с ним, все его качества, хорошие и дурные, воскресли в моей памяти; во мне возродилось желание с ним еще раз увидеться; я упрекал себя за то, что, будучи в Финляндии, поленился проехать еще 200 верст, чтобы посетить оставленного старика. На другую ночь то же самое, — и я положил: съездить летом к Гартману; но с первою почтою получаю из Финляндии извещение, что барон Гартман скончался!
Финляндцы поняли заслуги Гартмана, когда его не стало. В одной газете было очень метко изображено прежнее время, период Гартмана, и новое — правление графа Берга. Автор идет задумчиво по большой дороге; слух его поражается отдаленным звоном, гулом, треском, — и из-за горы показывается огромный экипаж в запряжке с бубенчиками; лошади суетятся, кучер размахивает кнутом; на империале сидит разукрашенный старик в парике (Берг носит парик). Поравнявшись с ним, старик кричит: «Сторонись, остановись! Я Новый год». — «Честь имею кланяться, ваше превосходительство!» — говорит странник. — «Высокопревосходительство! — поправляет старик. — Я високосный!..» С этим словом он откидывает стенку кареты, и странник усматривает в ней полки с проектами, рисунками, планами и прочее. «Вот что я везу вам, — говорит високосный год, раскидывая один план за другим, — вот телеграф, вот железные дороги, вот искусственное разведение рыб; здесь вы видите, как я раскидываю лососью икру в море; та