Записки сенатора — страница 46 из 68

Клейнмихель отдал мою записку на рассмотрение совета. Какая же буря поднялась в совете: «Караул! Грабят!» — слышалось в каждом переливе голосов. Написали протокол, в котором совершенно извратили смысл моего мнения, и стали возражать на то, чего я не говорил. Правитель дел принес мне журнал к подписанию, но я не подписал его, а приложил отзыв, в котором объяснял, что я говорил вовсе не то, что написано в журнале. Рокасовский поднес этот журнал графу при рапорте, который остался для меня секретом, — и я получил только уведомление, что его сиятельство приказал считать дело конченным.

В то же почти время стали внушать Клейнмихелю, как полезно было бы давать проценты со сметных сбережений в награду строителям. «Так, дескать, в Англии, а в Англии все хорошо». Все ли там хорошо, — я не знаю, но только в Англии строители — люди частные, не служащие; они не получают жалованье, наград, чинов, пенсии; они не присягают на службу; это профессионалы, и контролируются они не однокашниками, не соучастниками, а соревнователями. У нас не то; у нас сегодняшний контролер сам может завтра быть строителем, и наоборот; следовательно — «не плюй в колодец».

Но не таков был Клейнмихель, чтобы поддаться на эту щедрость.

Я всегда был того мнения, что золотом не купить честности, что если вору дать 500 рублей жалованья, то он постарается украсть еще 1500 рублей, а дай ему 5000 рублей жалованья, то он побрезгует 1500 и возьмет 15 000 рублей.

Клейнмихель шел далее меня — он говорил: «Я прикажу быть честным». Так он и приказывал, однако у всех инженеров являлись дома, и даже Шернваль, честный финн, скромных претензий, бывший бедным поручиком на железной дороге, удивил Финляндию своею милою виллою за Выборгом; у Серебрякова — дом, у Липина — дом; что у Еракова — не знаю, но это бандит. Один был честный человек во всем смысле слова: Бутац, перестраивавший мост Аничков и бывший у меня начальником чертежной. Граф не любил его; англичанин-каналья — было единственным его титулом; Бенардаки переманил его в Сибирь, и мне пришлось удовольствоваться Клоковым. Был у меня еще честный человек: Зуев, начальник искусственного отделения, — хороший чиновник, вероятно, хороший профессор, но не думаю, чтобы был инженер.

По смерти Рокасовского назначен был товарищем министра Герстфельд, построивший Варшавскую железную дорогу в Царстве Польском необыкновенно дешево, кажется, в 18 или 20 тысяч рублей верста. Насчет Герстфельда я призадумался. Разум человеческий — граненый, бывают в нем все грани темные и одна светлая; бывает и наоборот — такова разница предельная между идиотом и гением: у одного все темно, у другого — все светло; но и то и другое — исключение. Я знавал Леопольда Мейера — осел во всем блеске, — а что за музыкант, какой вкус, какая теплота! Профессор Велланский говорил про некоторых своих студентов: «Странная вещь! В миллион раз глупее меня — и играет в бостон в сто раз лучше, а ведь тут нужна и тонкость, и комбинация».

Герстфельд вообще человек ограниченный, малограмотный, не наблюдателен, спокоен, без доктрины и потому в своем деле практичен. Когда возникла мысль о С.-Петербургско-Варшавской железной дороге, государь хотел поручить Герстфельду ее постройку, Клейнмихель предложил это ему как идею, от него самого исходящую, но Герстфельд поставил обязательным условием, чтобы дистанционных начальников позволили ему брать с найма, а не офицеров. «Учености, — говорил он, — мне не нужно в мелких исполнителях; мне нужны мастера, десятники. Офицер не умеет различить, хорошо или дурно выкована шайба. Он не захочет и не сможет стоять в ненастье с утра до вечера на дороге и смотреть, как вбивается костыль в подушку, — а с найма я найду людей, которые не сумеют сделать чертеж, но которые отвечают за точность работы». «Как можно, — закричал Клейнмихель, — при целом корпусе инженеров, который стоит миллион, брать наемных!» Герстфельд не спорил, но от стройки отказался.

Был у меня архитектор Желязевич, очень способный человек, прекрасный художник. Поляк-каналья в глазах Клейнмихеля. Однако государь не согласился вверить постройку столичных станций инженерам. Он назначил для этого Тона, который выпросил себе в помощники Желязевича.

Уморительны были сношения Тона с нашими техниками. Тон начертит планы и детали и сделает коротенькую смету без ссылок на урочное положение; он не писал в смету: на устройство копров столько-то лесу, гвоздей; на вырытие ям и т. п. По его сметам расценивалась кубическая сажень фундамента, стен и пр. Входило дело в техническую комиссию, Дестрем объявлял, что нельзя проверить смет, потому что составлено не по урочному положению.

— А других я составлять не умею, — говорил Тон. — Зато у меня никогда не бывает передержек, а у вас, господа, сверхсметных работ более, чем сметных.

— По какому расчету сопротивлений вы положили здание в три и два кирпича?

— А по такому, — отвечал Тон, — что моя Благовещенская церковь века простоит с тонкими стенами, а ваши шестикирпичные конногвардейские казармы и теперь уже преют.

Генералы представляли гневные лики, которых Тон не замечал, потому что все время ходил по зале, понуря голову и руки в карманах. «Я знаю, господа, вы говорите: Тон — каменщик, а не художник. Ну-ка, вы, художники, сложите-ка мне свод, как каменщик сложил в Москве… да-с!»

Иногда Дестрем обращался к моей защите: «Господин директор. Вы наш уполномоченный, пожалуйста…» — но когда я замечал Тону дружеским тоном, что члены комиссии обижаются, он громким голосом отвечал:

— Так пусть сами строят, я скажу государю — я и то даром работаю только для государя.

Тут они притихали и одобряли проекты.

По окончании главных работ по Московской железной дороге, я хотел преобразовать департамент, сократить хозяйственное и счетное отделения и образовать новое контрольное, поверяющее ежедневные сборы. Все было устроено, но как только я оставил департамент, контрольное отделение закрылось по совету Романова, напугавшего графа Клейнмихеля угрозою, что Государственный контроль будет к нему привязываться, что гораздо лучше оставить сбор на веру лица, которого граф сам выберет и сам будет контролировать. Согласно с этим и назначен был инспектором Московской железной дороги сам Романов, а начальником станции — бандит Браков.

После этого я был еще с год членом совета — какой-то сходки, в которую посылались от Клейнмихеля и Ельчанинов, и Серебряков, и черт знает кто. Сквернейший год моей жизни!

Глава XVI

Таможенный вопрос в Финляндии — Моя аудиенция у государя — Разговор по этому поводу с князем Меншиковым — Изучение шведского языка — Проект Ростовцева — Отъезд князя Меншикова — Интриги его бывших подчиненных — Моя аудиенция у великого князя Константина Николаевича — Неудовольствие его на меня и неприятное объяснение — Наговоры государю на князя Меншикова — Краббе — Меры к обороне Финляндии — Клевета на меня — Мне удается не допустить объявления Финляндии на осадном положении — Предложение мне места финляндского генерал-губернатора и мой отказ — Вопрос об устройстве училищ в Финляндии — Холодный прием у цесаревича — Кончина императора Николая — Характеристика приближенных к нему лиц — Наследие, оставленное новому царствованию — Дело Войцеховича — Граф ОрловМое назначение сенатором


В минуту вступления моего в должность товарища министра статс-секретаря наткнулся я на критическое обстоятельство.

За год до этого времени государь приказал снять таможенный кордон между Финляндией и С.-Петербургской губернией и вместо того охранять берег Финляндии русскою таможенною стражею от вторжения контрабанды. Эта мысль привела в ужас министра финансов, финляндского генерал-губернатора, министра статс-секретаря и барона Гартмана, — всех по разным воззрениям и опасениям. Сначала все они высказывали слегка неудобства такой меры или старались проволочить дело, надеясь, что государь сам отстанет от своей мысли, но когда замечания их остались без успеха и государь стал твердо настаивать на скорейшем исполнении, они стали протестовать сильнее. Самый способный на это был, конечно, Гартман. Вронченко, которого интересы наиболее страдали, сам парализовал свой вес, называя государя министром финансов, а себя — секретарем. Государь, очевидно, не уважал его. Вронченко сам рассказывал своим подчиненным, как государь закричал ему: «утри нос!» — выводя из этого заключение, что нюхать табак опасно. Куда же ему после этого оспаривать виды царские? Граф Армфельт не имел прямого повода начинать спор. Он по своему званию — прежде всего докладчик представлений сената, не имеющий собственной инициативы. Князь Меншиков боялся резких выражений и потому никогда не выражал с должною яркостью своих мыслей. Я с ним часто спорил об этом, но он уверял меня, что я не знаю государя.

Гартман имел искусство говорить весьма сильно и серьезно, не выражая страсти своим голосом, и с почтительными тоном и осанкою, — но с некоторых пор его убеждения не производили прежнего действия, и он потерял самоуверенность; в делах, разрешаемых чувством вкуса или дипломатической тонкости, этого довольно, чтобы сделать промах, — так точно, как мы всего более краснеем, когда боимся покраснеть. Гартман говорил государю что-то про права Финляндии; цесаревичу он сказал, между прочим, «что кровь польется». Вышло, что он указывал на конституцию как на право, а на последствия — как на угрозу. Слова Армфельта были только внушения. Князь Меншиков часто возвращался к опровержениям, но всегда так, как будто под ним двигался грунт. Вронченко вздумал говорить о финансах; государь отвечал ему: «что ты смыслишь» или что-то вроде этого.

При таком положении таможенного вопроса приказано мне было в воскресенье после обедни представиться государю, но не через обер-камергера, а прямо через князя Меншикова. Отсюда произошло, что и самое представление мое не пошло обыкновенным путем. В ротонде нашел я ряд лиц представлявшихся и встал у входа. Государь прошел мимо меня в ко