Записки сенатора — страница 61 из 68

Шхуна «Стрела» построена была на Охте при морском министре Моллере; вследствие ее погибели разобрана была одна из четырех шхун, построенных на Охте в одно время, в том числе и «Стрела», и оказалось, что в ней не было сквозных болтов; вместо них были снаружи и внутри вставлены коротенькие концы с гайками.

«Фершампенуаз» сгорел вследствие педантической строгости командира. Корабль вводился в гавань; порох был уже выгружен; крюйт-камера вымыта. Командир, осматривая эту камеру, нашел ее недовольно чистою и, сделав выговор артиллерийскому офицеру, велел ее перемыть щетками. Офицер, сочтя это за педантство, стал перемывать с открытым фонарем, и последовал взрыв, при котором виновный офицер погиб, а командир, несмотря на усилия князя Меншикова, был, по приговору аудиториата, разжалован в матросы.

«Ингерманланд» шел из Архангельска, полувооруженный, без полного балласта. Князь еще прежде находил неудобным такое плавание и представлял, чтобы в Архангельске строились только фрегаты, но его не послушали.

Следовательно, 26 лет не было ни одного крушения судна парусного, а тем менее парового, вследствие дурного выбора командиров.

После князя все команды сменены. Разных судов погибло столько, что я потерял и счет; государь чуть не утоп в переходе из Кронштадта в Петербург; он два раза пересаживался в пути на другие пароходы; императрицу чуть не утопили в Черном море. Корабль трехпалубный среди дня перевернулся вверх дном у ревельского рейда, и в прошедшую осень разбили в Каттегате паровой фрегат, причем утонуло множество матросов, два офицера, и едва спасся великий князь.

В морском ведомстве учрежден новый суд, гласный и правдивый; он нашел виновными в явной небрежности адмирала, командира и вахтенного лейтенанта, и именно в том, что, испытывая дрейф и переменив направление, поленились даже бросить лот, чтобы определить глубину. При такой изумительной небрежности суд нашел смягчающие обстоятельства и присудил адмирала, приказавшего переменить курс промера, к выговору, а командира и вахтенного лейтенанта — к кратковременному аресту. Суд, хотя и не правый, но милостивый: стоило делать реформу! И говорить после этого, что у нас гласность будет иметь нравственную силу! Такого цинизма не бывало и при закрытых дверях.

Какой хаос! Гуманность при суде над убийцами и бесчеловечие в управлении областями, где вследствие мятежа терзают не по делам, а по национальности; свобода печати и лживые доклады и цифры, публикуемые во всеобщее сведение; ропот против Оттоманской Порты за неравноправность христиан и истязание католиков у себя; возрастающие дефициты и надежды на благосостояние финансов; гласность суда и бесстыдство суда; капральство и революционные стремления; ревнивость власти и добровольная уступка власти; дворцы в столице и кабаки да тройки по всем улицам; усиление полиции и дневные грабежи безнаказанные. Поистине смешанное министерство!

Я упоминал о силе отживающего поколения. Мне пришел на память еще один пример. Взметнев, сын деревенского священника или мелкопоместного дворянина, 17-летний писарь в Муроме, взят был в канцелярию министра финансов за хороший почерк. Он ничего не знал, кроме грамоты русской. В 30 лет от роду он был уже редактором финансовых программ, в которых опирался на школы политической экономии и на статистику европейских государств; он был вполне просвещенный человек, богатый познаниями глубокими. С этих пор он нес на своих плечах почти все министерство финансов, он и Дружинин, и 38 лет вышел в отставку, изнуренный работою, усталый, геморроидальный и, как думали, чахоточный. Когда я с ним познакомился, мне было 18 лет, ему 36; теперь мне 63, стало быть, ему 81 год.

Вот начало его послания, сочиненного недавно по случаю обращения к нему с вопросами о современных делах:

Молчу и думаю: как дважды два четыре,

Так точно верно то, что нуль я в этом мире,

Где духом Запада все дышит и живет!

Другие времена — другие нравы! Нет,

Я не могу идти за поколеньем новым,

На старческих ногах и с посохом дубовым.

Куда мне! Посмотри, как пишут, говорят.

И кашу, без крупы, из слов одних варят;

Ведь любо посмотреть и дорого послушать!

А каково — когда заставят кашу кушать?..

Мое занятие — деревья насаждать;

Других — о тысячах вопросов рассуждать…

В 81 год! И мысль, и стих! Хотелось бы посмотреть на нынешнюю молодежь через 50 лет… Но нет! Не дай Бог видеть: я не люблю развалин.

Князь Меншиков болен; я нашел его в таком изнурении сил, что невольно видел в нем умирающего. На диване лежали четыре тома в нарядном переплете: «История царствования Александра I» Богдановича. На вопрос мой, что это за книга, князь отвечал мне, что он только что получил ее от автора. Взгляд старца загорелся; вид слабости исчез, откуда-то явилась чудная сила в этом старческом организме. Записываю речь его, пока не изгладилась в памяти.

— Это один из сочинителей по высочайшему повелению!.. Собирался приняться за чтение; открыл наудачу книгу и прямо наткнулся на вздор! Не буду читать!.. Послушайте: «Одна английская ракетная батарея остановила на сутки действия неприятеля». Совершенный вздор! Я, может быть, один остался еще из очевидцев. Это было под Лейпцигом; я состоял по особенному случаю при Бернадоте; батарея была у него же. Когда она тронулась, я был поражен ее красотою. Лошади английские чистой крови; орудия, упряжки, мундиры щегольские; дух людей прекрасный. Я выпросил позволения следовать за нею. Батарея ловко остановилась на высоте против развернутого строя неприятельской кавалерии, кажется саксонцев. Когда ракеты стали шарить по рядам, произошла ужасная катавасия; все смешалось; лошади топтали друг друга, но не прошло пяти минут, как из-за неприятельских рядов появились два орудия французской конной артиллерии; они понеслись в карьер на английскую батарею, остановились на ружейный выстрел, снялись с передков и пустили ядра: одно перерезало надвое туловище батарейного командира, другое подбило ракетный станок, потом перебили лошадей и людей; батареи как будто не бывало, и все это продолжалось каких-нибудь 20 минут. Какие же тут сутки!

Сказав это живым голосом, князь сделал гримасу и бросил с досадою на диван том истории, который он в продолжение рассказа держал развернутым в руках.

— Вы бы рассказали это Богдановичу! — сказал я.

— Не стоит, — ответил Меншиков. — Это… — И, не договорив, махнул рукой.

Я засмеялся.

— Верно, вроде Тотлебена? — заметил я.

— Какое!

При этом князь взял один листок из кипки, которая обыкновенно лежит у него на столе, и, чертя карандашом говорил:

……………….. вот неприятель

−−−−−−−−− это Альма

−−  −−  −− здесь я

−−− + −−− здесь мои резервы, а здесь (указывая на крестик) находился Кинглек, по его истории… то есть между моей армией и резервами. Но все-таки Кинглек написал гораздо меньше вздору, чем Тотлебен… Тотлебен — отличный пионер и храбрый офицер, но недалекий! Он не знал, что писал, потому что не писал. Милютин выбрал сам в историографы офицериков Генерального штаба и роздал им работу по частям; тенденция была им дана; документы, не подходящие под программу, обойдены. Так каждый мальчик написал свою тетрадку; Тотлебен сшил тетрадки и сочинил заглавный лист. Вот вам и история.

После этого зашел разговор о военно-морском суде над офицерами корабля «Александр Невский». Я сообщил князю Меншикову впечатления публики. Общество наше чересчур рассчитывало на силу гласности; я всегда утверждал, что гласность есть узда только там, где развита народная совесть, а у нас, где люди, открыто накравшие миллионы, собирают у себя на обедах высших сановников, где взяточник идет в театр смотреть пьесу, изображающую взяточника, и горячо аплодирует самым метким ударам, где в мещанском и крестьянском сословии часто хвастают плутнями несодеянными, чтобы заслужить название молодца, гласность не будет уздою.

Что со мной не соглашались, в этом нет худа, но замечательно, что первым защитником идеи о силе гласности был великий князь Константин, и как же доказал он сам эту идею?!

За несколько дней перед судом он испросил повеление об изменении законов насчет состава суда и насчет наказания за крушение. На этом основании весь суд сделался бесстыдной комедией при всей гласности. Я сказал князю, что гораздо приличнее было бы, если не хотели наказывать виновных, объявить от высочайшего имени, что государь, проникнутый великою милостью Провидения, не допустившего погибели любезнейшего сына его, повелевает прекратить следствие и предать дело воле Божией. Князь отозвался на это, что точно эту мысль он выразил на днях заезжавшему к нему великому князю Николаю Николаевичу. Великий князь заметил на это, что он не считает удобным вмешиваться в дело.

Был у умирающего Николая Ивановича Бахтина, с которым я знаком с 1827 года. Он призывал меня для засвидетельствования духовного завещания; едва говорящий от слабости, он с отчетливостью выразил мне цель моего призыва:

— На столе найдете вы две маппы, одна на другой; под обеими лежит белый лист с надписью «духовное завещание»; в этом листе завещание мое и на особом листе формы подписи первого свидетеля и следующих. Потрудитесь подписать по форме следующих свидетелей.

Так это и было. На открытой передо мною странице видел я подпись Волкова, только в ее окончании. Потом всю подпись барона Корфа. Прочитав форму, я заметил, что завещатель назван только по имени, а закон требует обозначения звания. Я сказал это больному; он не хотел мне верить, но когда я подкрепил свои слова примером отказа в нотариальном засвидетельствовании духовной, он встревожился и просил подписаться, как я думал. Странно, что ни племянник его, помощник управляющего делами комитета министров, ни главноуправляющий Вторым отделением, этот представитель законодательства, не знали такого всем известного постановления.

Бахтин пред моим уходом сказал мне изнеможенным голосом: