Со смертью Коли все эти распоряжения лишились своего смысла; я возвратил князю деньги; недели две князь находил развлечение в исследовании моих счетов и расчетов, но потом наступила могильная тишина в его сердце, и он, видимо, страдал и скучал жизнью. Дорого платил он за насмешки над семейными узами! Теперь он искал и не находил их.
Сын его, вообще неспособный наполнить пустоту его жизни, был с ним часто непочтителен. Жена сына, умная, но холодная женщина, не сходилась с тестем в образе жизни и потому гораздо менее доставляла старику развлечений, чем разных лишений. Он кидался во все стороны, останавливался то на племяннице, то на внучке, но боялся нового, не ясного ему источника неприятностей, и оставался один, читал, читал, пока глаза не отказались от службы.
Оклеветанный в Крымскую войну, выброшенный из службы, в опале царской, он помнил, однако, свою популярность в Москве, видел, что и государь не решался трактовать его иначе, как старейшего генерала и государственного мужа; он знал, что его не любят, однако был уверен, что никто не посмеет приблизиться к нему иначе, как с глубоким уважением.
Характер, который придан судебной реформе нашими юными нахалами, отнял у старика и это последнее утешение. Вследствие письма, писанного им лет за десять к князю Трубецкому, где он сообщал ему слухи, будто любовница внука Трубецкого взяла с собой за границу беременную бабу, — судебный следователь очень бесцеремонно вызвал князя к допросу под присягою, полагая, что равенство перед законом в делах судебных значит равенство гражданское в смысле принципов 1789 года. Напрасно объяснял я князю, что это обряд, который не может кидать тени на честь его, а скорее бросает тень на судей; князь соглашался в уме с моими доводами, но не мог усмирить волнений сердца.
Несмотря на все смягченные формы, по выходе следователя и священника из кабинета князя люди нашли его лежащим на полу в бесчувственном состоянии. С этой минуты он постоянно был болен, ослабевал, слег, и вот уже вторая неделя, как он мучается агонией. В краткие светлые минуты он изъявлял удовольствие, только когда меня видел; только мне вверял свои задушевные мысли, всего чаще повторяя: «Я боюсь приезда госпожи Вадковской».
Четвертого дня в последний раз показал он, что узнал меня; бредил об аксельбантах, смеялся или лежал замертво, но когда я подошел к нему близко, он проговорил слабым голосом: «Крайняя слабость». Это было его прощальное слово; с тех пор он не узнает меня или не обращает на меня, как и ни на что, внимания. Думал ли так умирать князь Меншиков, любимый генерал-адъютант двух императоров, счастливый во всем и гордый до такой степени, что был равно вежлив с первым вельможей и с последним из своих писарей. Бедное человечество!
Наконец Бог прекратил страшные страдания две недели умиравшего старика. Эта агония не есть ли доказательство, что в больном старце был еще большой запас сил. Его залечили!
Года за три нервный удар, первое memento mori, последовал за шестидневным запором. С тех пор князь постоянно хлопотал только о том, чтобы каждый день был у него обильный стул; принимал ревень, алоэ, горькую воду, словом, все, что продавалось в аптеках, и наконец расстроил совершенно желудок. Я посоветовал ему принимать мармелад из слив с александрийским листом по рецепту известного кетенского доктора Гауке. Мармелад действовал, как выражался князь, с точностью часов, но действие его оказывалось через 12 часов после приема. В последние месяцы у князя не было уже терпения ждать 12 часов; он брал мармелад два-три раза в день, а через 12 часов действие наступало с такою силою, что князь брал опиум.
В этом-то положении, требовавшем во враче противника лекарств, князь вздумал взять Гемилиана, содержателя гальванических приборов. Гемилиан напихал в него столько пилюль, микстур и бальзамов, что у князя сделался понос с лихорадкою, продолжавшийся более месяца; от расслабления сил приготовление крови сделалось ненормальным; кровь шла и пузырем и кишками, а лихорадка между тем делала тоже свое дело.
Замечательно было лечение Гемилиана с Экком, которому платили 25 рублей за визит. Они давали князю хину от лихорадки, а так как хина губила желудок, то давали и соляную кислоту для подкрепления желудка, — как будто тело человеческое есть дом с отдельными комнатами, где одну комнату топят, чтобы нагреть, а в другой, слишком теплой, открывают форточку, чтобы освежить.
Я настаивал на перемене доктора. Князь и сам убедился в неспособности Гемилиана, однако отвечал мне: «Я бы не хотел его обидеть!» — и остался при нем. «Этот отзыв выражает всю личность князя», — сказал граф Армфельт.
Истратив миллион на платежи долгов Вадковской, истратив его поневоле, единственно в предупреждение скандалов, князь Меншиков копил в сердце чувство ожесточения; предвидя исход последней болезни, он, казалось, вспомнил обо всех оскорблениях и огорчениях, вынесенных им от дочери, и спешил составить завещание, чтобы сказать в нем, что он ничего не оставляет дочери; он успокоился не прежде, как по вручении мне завещания, с которого копию отдал сыну. Сын опасается теперь сцен на могиле отца; в том же опасении я нашел вынужденным объявить, что в моих руках завещание, которого содержание мне неизвестно — я его вскрою после похорон. Князь, отдавая мне завещание, сказал: «Она меня проклянет!» Когда я заметил на это, что проклятие это похоже будет на анафему тех, кто ездит с дышлом, князь с улыбкой отвечал: «Не с дышлом, а об одной оглобле».
Вежливость и умные речи не уменьшались до самой той минуты, когда он закрыл глаза и перестал владеть языком.
На первую панихиду ожидали государя, но государь захворал, и затем никого на панихиде не было. Грейг, креатура князя, превзошел всех; он приехал, но, видя, что нет никого из знати, — уехал! Что за мерзость!
Э. И. Герстфельд рассказывал мне свои служебные похождения. В министерстве путей сообщения, при министре Мельникове, вырабатывался проект положения об употреблении обочин железных дорог и полиции прилегающих местностей. Работали много, соображали и уравнивали с иностранными правилами, судили в министерском совете и представили министру. Министр снова сообразил, исправил и внес в Государственный совет; здесь К. В. Чевкин взял перо, перемарал проект по-своему, изменил его до основания и представил в соединенные департаменты законов и государственной экономии, пригласив Мельникова и двух его мудрецов, Кербедза и Дельвига. Эти три авторитета аплодировали новому проекту, и департаменты утвердили его. Проект перешел в общее собрание, и тут только увидал Герстфельд, что проект совершенно переделан и никуда не годится. Герстфельд отправился к Мельникову и объяснил ему всю нелепость новых изменений.
— Вы совершенно правы, — отвечал ему министр, — но бросьте это, советую это вам; вы знаете Чевкина, он скорее умрет, чем откажется от своих мыслей; он взбесится. Какая вам охота соваться? Он измелет вас в муку. Бросьте, Эдуард Иванович, пожалуйста, бросьте! Бог с ними!
Герстфельд не убедился министерскою философией: отправился к графу Строганову как председателю Главного общества железных дорог, доказывал ему всю вредность предположенных Чевкиным правил.
— Некогда мне, Эдуард Иванович, — сказал Строганов, — право, некогда; устраните меня от этого; я вам советую переговорить с Чевкиным.
Поехал старик к Чевкину.
— Эдуард Иванович! — возразил ему политэконом. — Мы вместе служили; я вам всегда оказывал уважение и обращался с вами как с другом, — а вы всегда против меня.
— Из чего заключаете вы, — отвечал Герстфельд, — что я против вас, если я стараюсь предупредить ошибки, которые скажутся на деле, о которых узнает вся Россия и в которых вся Россия будет вас винить, — разве это значит идти против вас? Я не того мнения, я буду говорить в Государственном совете, в убеждении, что это будет полезно и железным дорогам, и вам.
— Хорошо, подайте мне записку, — кончил Чевкин тоном сановника, принимающего челобитную.
Герстфельд послал записку ему и Строганову. По докладе дела в общем собрании Герстфельд встал и заявил совету, что он имеет многое заметить насчет этого проекта, о чем уже и объяснился предварительно с Чевкиным. Эта неловкая придаточная фраза поворотила все дело: барон Модест Корф обиделся, что Герстфельд объяснялся с Чевкиным, а не с ним, председателем департамента законов и соединенного присутствия этого департамента и департамента государственной экономии. Он объявил, что дело это было рассмотрено им со всевозможною тщательностью, что ввиду технической специальности вопроса он пригласил в соединенное присутствие первые российские авторитеты и решился пропустить проект на основании единогласного одобрения его этими авторитетами, но что и генерал Герстфельд в его глазах есть авторитет; что он не имел случая слышать его отзыв и потому просит возвратить проект в соединенное присутствие для нового обсуждения с участием Герстфельда. Чевкин отозвался, что он против этого спорить не будет; Мельников — «что если другие на это согласны, то он ничего против этого не имеет».
Проект воротился, Чевкин довольно небрежно объявил в соединенном присутствии, что Герстфельд ничего не сказал нового, что он все сообразил, а отзывы таких лиц, как Мельников, Дельвиг и Кербедз, довольно полновесны, чтобы устранить сомнение в достоинстве положения.
— Я вам дал записку, — заметил Герстфельд, — в которой подробно изложил причины, побудившие меня не согласиться с проектом; я желал бы, чтобы ваше высокопревосходительство удостоили мои замечания специального опровержения.
— Как, вы подали записку Константину Владимировичу? — подхватил оскорбленный чиновник-председатель Корф. — А я не получал от вас никакой записки.
— Я дал записку Константину Владимировичу, — оправдывался скромный Герстфельд, — потому, что он просил меня об этом, и полагал, что его высокопревосходительство приложил ее к проекту.
— Я ничего не получал, — продолжал Корф, — и считаю невозможным приступить к обсуждению дела, не имея предварительно всех принадлежащих к нему бумаг.