15 декабря утром матушка предложила мне идти с нею к М. И. Галяминой, жившей у сына, в здании Главного штаба. Первый предмет, нас поразивший, встретили на том месте, где Большая Миллионная входит в Дворцовую площадь: тут стояли орудия и около догорающих костров грелись канониры; подвигаясь по площади, видели мы изрытый снег, изредка места, покрытые свежим снегом, далее отряды войск; спрашиваем у прохожих, что это значит — нам никто не отвечает. Перед зданием Главного штаба стоял строй, кажется, Измайловского полка; перед ним верхом Николай Павлович, бледный как полотно. На вопрос сторожу, стоявшему у дверей подъезда, что это все значит, он отвечал лаконически: «Присягают!» — и более ничего.
Так вошли мы к Галямину; в передней стоял солдат и офицер; пока мы снимали шубы, вышел Галямин и отдал офицеру шпагу, а нам сказал второпях: «Не говорите маменьке». Только от старушки Галяминой узнали мы, что было. Она рассказывала с трепетом за обожаемого сына, что он получил ночью повестку явиться во дворец для принесения присяги государю Николаю, что сын не поехал, отзываясь, что в толпе ничего не значит один полковник, — но когда начался бунт, то заперли ворота, и, вероятно, станут считать, кого во дворце нет. Так это и было. Галямина недосчитывались, и потому он был арестован.
Между тем через Ростовцева знали уже накануне имена некоторых заговорщиков, в числе которых был и полковник Генерального штаба Искрицкий. Его арестовали, лакеев взяли к допросу, и один из них показал, что в минуту ареста или несколько ранее барин посылал его с запиской к Галямину. Галямин показал, что записку сжег; о содержании записки его показания не сошлись с показанием Искрицкого, и дело приняло оборот серьезный. Следственная комиссия не изобличила Галямина, но на нем осталось подозрение, и он был переведен в Нейшлотский полк, стоявший на Аланде.
Когда прошли первые впечатления, о Галямине стали намекать государю его доброжелатели, но он и слышать не хотел о нем. Через многие годы граф Нессельроде поручил Галямину разграничение Финляндии с Норвегией, — и по окончании им (очень дурном) этого поручения снова просили о прощении его; однако все эти просьбы окончились бриллиантовым перстнем; между тем Галямин, отличный офицер, замечательный пейзажист, стал пить от скуки.
Прошли еще годы. Раз государь жаловался на недостаток в русских патриотизма; повсюду видел он выставки заграничных пейзажей, а русского — ни одного! Князь Волконский заметил, что это происходило не от недостатка патриотизма, а от недостатка поощрения. Тотчас отправили к Галямину курьера за его знаменитым акварельным альбомом. Князь Волконский представил альбом государю, который был от него в восхищении. «Кто это рисовал?» — «Галямин». Но все-таки государь не согласился перевести его в Генеральный штаб. Из альбома государь выбрал некоторые пейзажи и заказал для императрицы фарфор с их изображениями, а Галямина назначили директором фарфорового завода. Странная судьба: сторож, квартальный, математик, геодез, придворный кавалер и — начальник фарфорового завода. Точно видоизменения насекомого: жук, червяк, стрекоза, бабочка, куколка!
Вступив в службу, я налег на чтение, чтобы восполнить те пробелы, на которые указало мне преподавание моих почтенных профессоров. Читал Плутарха, Гиббона, Герена, Боссюэта, Монтескье, Адама Смита, Сисмонди и пр., потом Вольтера, Кондильяка, т. е. философов, потом Скотта, Коцебу и, наконец, съехал на Редклиф и Августа Лафонтена. Романы Лафонтена, оказавшиеся впоследствии глупыми, действовали сильно на мою нервическую натуру. Плаксивые герои ненадолго пленили мое воображение, но зато рыцари оставили во мне какую-то драпировку, от которой я во всю жизнь мою не мог отделаться; беспрестанно я совался защищать угнетаемого без его просьб, или унижать, или изобличать интригу; с людьми неуважительными вел себя с намерением обнаружить им свои чувства неуважения, — и всегда портил этим себе карьеру. Впрочем, об этом я не сожалею. Духовная работа моей натуры довершилась встречей моей на 21 году с женщиной, очаровательная наружность которой изображала небесную чистоту ее сердца; хотя холодная по чувствам, она обладала воспламенительным воображением, проникавшим во всю ее женственность. Эта особа, принадлежавшая уже другому, слушала меня охотно, любила мой разговор — о любви не было ни слова — и возбудила во мне восторги выше прочих моих ощущений, вместе взятых. Неудовлетворенное чувство отняло у меня всю прелесть жизни; впоследствии оно изгладилось, но вместе с ним я потерял способность быть счастливым; все новые впечатления были вялы и бесцветны в сравнении с тем, которое впервые пробежало, как электрическая искра, по всей моей нервной системе.
В 1826 году совершился новый переворот в моей жизни. Князь Гагарин, шталмейстер и член театральной дирекции, искал секретаря. Дирекция состояла из трех членов: князя В. В. Долгорукова, графа Кутайсова и князя А. П. Гагарина. Общие дела решались этой коллегией, которая имела свою канцелярию, но, сверх того, каждому члену поручено было ближайшее наблюдение за каждою специальною сценою. Долгоруков заведовал драмою; Кутайсов — оперою; Гагарин — балетом, и для этой-то переписки нужен был Гагарину секретарь партикулярный. Я принял это место, чтобы выйти из семейной скорлупы в другую среду; для занятий моих определены были часы, от 8–10 утра, и за это мне предложили 600 рублей и жизнь в семействе князя.
Прошло месяца три; занятий не было никаких. Иногда приходилось писать по-французски: «Князь Гагарин просит г-на Дидло пожаловать к нему в таком-то часу», и чаще: «Князь Гагарин имеет честь вручить при сем господину N.N. столько-то рублей, которые он ему остался должен» — то есть вчерашний проигрыш.
Гагарина, родная сестра князя Меншикова, просила меня, когда я не занят у мужа, потрудиться давать уроки русского языка и арифметики княжнам. Этому я очень обрадовался, потому что со мной обращались необыкновенно приветливо, и мне хотелось чем-нибудь вознаградить за ласки. Притом княжны были миленькие, старшая — 16 лет, вторая — 13, младшая — 11, а мне — неполных 21 год. Я чувствовал себя здесь на месте, гораздо более, чем при матушке, которая трактовала меня, как маленького Костю, не замечая, что во мне было уже 2 аршина 7 1/2 вершков и что меня везде звали Константином Ивановичем.
Жизнь в доме князя изгладила то огромное различие, которое я предполагал между нашим семейством и семействами высоких лиц, окруженных роскошью; те же мелочные заботы, те же мелочные досады, только масштаб другой да приемы иные. Что бы ни говорили демократы, а любовь к изящному присуща человеку. Господин Заблоцкий хвастал тем, что он сохранил мужицкие манеры; зачем же он садится у себя на золоченый стул, а не на сосновый чурбан. Лжет он, г-н Заблоцкий, — он не сохранял мужицких манер, а только не умел от них освободиться. Он мог на казенные деньги заказать себе золоченую мебель, но не нашел лавки, где продаются мягкость движений, приличие тона и небрежное щегольство — предметы, которыми владел, например, князь Меншиков, с которым я познакомился в доме Гагарина.
Глава III
Князь А. С. Меншиков — Его личность — Первоначальная служба князя Меншикова — Его рассказы о шведском кронпринце Бернадоте и генерале Озерове — Подвиг полковника Монахтина — Дальнейшая карьера князя Меншикова — Его отставка — Мнение о нем императора Александра — Жизнь в ставке — Поступление вновь на службу при императоре Николае — Посольство в Персию — Князь Гагарин — Его трагическая смерть — Отъезд князя Меншикова в действующую армию — Порядки и злоупотребления в Адмиралтейств-коллегии — Мои сношения с князем Меншиковым — Полученная им под Варной рана — Доктор Калинский — Недовольство Меншикова мною — Назначение мое в должность секретаря канцелярии Главного морского штаба
Князь Александр Сергеевич Меншиков, только что воротившийся из Персии, был прекрасный, стройный, с умными и добрыми темно-синими глазами и саркастической улыбкой, кавалер Александровского двора, который отличался тонкостью и изяществом приемов. Вся его личность представляла любопытное явление; он был очень внимателен к сестре своей, любезен со своими племянницами, необыкновенно вежлив со мной, но видно было, что он не жаловал своего шурина и что князь Гагарин боялся его. Говоря иронически с вельможами, которых встречал у Гагарина, он кидал на меня украдкою взгляды, как будто желая мне сказать: посмотрите, что за болваны!
Помню, как он трунил над толстым князем Д.: «Недавно был спор о вопросе, можно сказать, народном; N.N. утверждал, что кучер кареты, в которой ехал император Александр на коронацию, был в белых чулках, а я уверял, что он был в красных, так как все были против меня, то я объявил, что уступлю только решению Д. Как вы решите?..» — «Дорогой князь, вы хорошо сделали, что обратились ко мне; я подробно изучал эту эпоху, и могу вам сказать, что кучер был в белых чулках!»
Меншиков обращался обыкновенно с насмешкой к тем, которые на мой поклон отвечали с высокомерием, — и, разумеется, обворожил меня. Сестра его смотрела на него как на божество.
Удивительно, как в Меншикове тесно соединялся повеса с глубокомысленным мужем, и это было всегда так. Он родился и воспитывался в Дрездене, был такой шалун, такой лентяй и невежда, что отец его, потеряв всякую надежду на сына, отправил его семнадцати лет в Петербург с письмом к фельдмаршалу Прозоровскому, сказав сыну, что дает ему на расходы только три тысячи рублей. В Петербурге сделали князя камер-юнкером 5-го класса и определили в Коллегию иностранных дел в 1805 году. 17-летний статский советник нанял в Малой Морской, в доме Манычарова, в три этажа, две маленькие комнаты, накупил себе книг, взял нескольких учителей и принялся учиться неутомимо, — тот самый мальчик, которого в Дрездене не могли ничем заставить взять книгу в руки.
Вскоре послали его с депешами в Лондон; узнав в Гамбурге, что Голландия вооружает канонерскую флотилию против Англии, этот юный дипломат отдал депеши на почту, а сам определился волонтером на голландскую флотилию! Не знаю, как наше посольство выловило этого волонтера и отправило его в распоряжение миссии нашей в Стокгольм. Там князь Меншиков скоро прославился св