Записки случайно уцелевшего — страница 18 из 54

Встреченный нами во дворе Союза Юра Смирнов, узнав про наши дела, первым долгом отвел нас к Сытину, с которым был уже коротко знаком. Виктор Александрович не заставил нас долго рассказывать про наши беды. Он вызвал секретаршу, и через полчаса каждый из нас имел машинописный документ, который удостоверял подписью и печатью, что его обладатель такой-то является писателем-ополченцем. Там был указан и вид литературного творчества, в котором мы работаем. Фурманский, естественно, значился как драматург, я - как критик, а Джавад Сафраз-бекян - как армянский поэт.

С такими бумагами мы могли ходить по улицам, уже не боясь наткнуться на комендантский патруль, а потому мы с Павлом первым делом отправились на Центральный телеграф сообщить нашим женам, что мы целы и невредимы, а Джавада отпустили повидать брата. Условились встретиться через час на Белорус*-ском вокзале, возле военной комендатуры, чтобы ехать в Перхушково на пункт сбора.

Судя по тому, что рассказали мне квартирные соседи, и тому, что слышал от кого-то Юра Смирнов, моя жена была эвакуирована вместе с другими женами писателей-ополченцев в Казань. Туда я и дал телеграмму на адрес Союза писателей. Как потом выяснилось, моя телеграмма дошла только на двенадцатый день, когда жена уже перестала надеяться на какую-либо весть обо мне.

Старший лейтенант, дежуривший по военной комендатуре Белорусского вокзала, как-то странно разговаривал с нами. Прочитав наше направление на пункт сбора политсостава Западного фронта, он задумался, а потом спросил, располагаем ли мы в Москве ночлегом. Услыхав утвердительный ответ, он пояснил, что может направить нас в общежитие, где и на довольствие поставят, но вот незадача - там не хватает коек. Однако если у нас есть деньги, то он готов выдать нам продуктовые талоны на Военторг. Что же касается пункта сбора, то явку туда пока придется отложить на пару денечков, загадочно сообщил он, сделав отметку на нашей препроводиловке.

Недоумевая, но не слишком огорчаясь, мы взяли у него кучу продуктовых талонов, намереваясь сразу отправиться в Военторг, и по дороге к остановке троллейбуса разговорились с каким-то капитаном, направлявшимся туда же. По его сведениям выходило, что за последние сутки противник значительно продвинулся, а потому сейчас идет переброска наших штабов и учреждений второго эшелона Западного фронта за Москву. Эвакуируется и Перхушково.

В Военторге на Воздвиженке у нас глаза разбежались от обилия давно не виданной вкусной еды. Было такое впечатление, будто кто-то там, наверху, решил: чем оставлять драгоценные запасы врагу, лучше пустить их в продажу. Отсюда - зернистая икра, которой мы утром объелись в Центральных банях, отсюда и деликатесы Военторга, которые мы оценили как подарок судьбы.

Однако куда более значительный подарок судьбы уже поджидал нас тут же, возле соседнего прилавка. Да, в десяти шагах от нас, у соседнего прилавка, стоял человек в потрепанной, короткой не по росту шинели без знаков различия и в новенькой армейской шапке, номера на два превышающей нужный размер. Полное отсутствие какой бы то ни было военной выправки в этой фигуре дополняли очки. Человек этот еще издали привлек чем-то мое внимание, но, окрыленный своей внезапно объявившейся покупательной способностью, я лишь скользнул по нему взглядом и увлекся столь многообещающим выбором яств. К тому же этот человек энергично повел какие-то переговоры с продавщицей, что заставило его повернуться к нам спиной. Когда я взглянул на него снова, он уже получил бутылку водки и мгновенно сунул ее в карман. Чем-то неуловимым в тот момент он напомнил мне нашего товарища по «писательской роте» Александра Альфредовича Бека. Но не успел я поделиться этими наблюдениями со своими спутниками, как владелец заветной бутылки заметил нас и замер, словно вкопанный.

Ну и дела! Это ведь и был он, Бек, собственной персоной. Тот самый Бек, который месяц с лишним назад ехал вместе с нами на старой полуторке и которого я там, под Ельней, в начавшейся неразберихе потерял тогда из вида. Подумать только!..

Однако тот, немыслимо длинный, насыщенный бесчисленными напоминаниями о прошлом и удивительными совпадениями день, день нашего возвращения из полной безвестности в мир привычных связей и отношений, встречей с Беком не исчерпал своих чудес. Через пять минут, заполненных бурными воскли* цаниями, восторженными междометиями и многозначительными жестами, через пять минут после встречи с Беком там же, в центральном магазине Военторга, мы наткнулись на еще одного нашего товарища по «писательской роте». Это был Осип Черный.

Правда, в появлении здесь Черного не было ничего сверхъестественного. Из нас пятерых он-то как раз оказался тут не вопреки, а согласно простой, «линейной» логике причин и следствий. Еще в сентябре автор романа «Музыканты» Осип Черный, как и Рувим Фраерман, как и новеллист Михаил Лузгин, был отозван из ополчения в армейскую газету. За то время, что все мы шагали в одном строю, у нас установились дружеские отношения. И потому расставаться с ними мне было чрезвычайно тяжело. Помню, как грузовик увозил всех троих из расположения части и они, стоя в кузове, прощально махали мне. Помню, каким одиноким я тогда себя почувствовал. Ни Черный, ни Лузгин не могли тогда знать, что ровно через год их судьбу решит один снаряд, разорвавшийся в Сталинграде, на КП 64-й армии, и что первый будет тяжело ранен, а второй убит на месте. Но это мне стало известно уже после войны.

В ту раннюю пору войны я еще не ведал, что вся она будет чередой таких печальных расставаний и совершенно непредсказуемых встреч. Что через некоторое время я надолго прощусь с Фурманским, чтобы снова увидеть его лишь через три года, уже далеко на севере, почти у берегов Баренцева моря. Или что там же, в Полярном, в короткую нашу встречу, я подружусь с писателем Марьямовым, а потом, год спустя, судьба снова сведет меня с ним, но уже в городе Дайрене на берегу Желтого моря, что мы одновременно заскочим в вестибюль роскошного японского отеля «Ямато», чтобы укрыться от еще не затихшей уличной перестрелки, и что вместе проведем в этом отеле почти целые сутки. Да мало ли какими еще случайными стечениями обстоятельств удивляла война...

Наша «писательская рота», если говорить о коэффициенте интеллектуальности ее личного состава, представляла собой явление уникальное, особенно в первые недели после выхода из Москвы. Среди нашего брата было немало людей, отличавшихся разносторонним жизненным опытом, таких, как, например,

Степан Злобин; завидной политической искушенностью, как Либединский; рафинированной интеллигентностью, как Роскин; органической приобщенностью к европейской культуре, как Вильям-Вильмонт; острым насмешливым умом, как Казакевич; интересом к проблемам современной науки, как Данин; памятливостью бывалого человека, к тому же старого подпольщика, каким был Бляхин; приветливой, никогда не унывающей мудростью, что было свойственно уже упомянутому выше Фраерману; наконец просто верностью товарищескому долгу, что было в высокой степени присуще Шалве Сослани. Словом, было с кем поговорить по душам, обменяться суждениями о ходе войны, вспомнить былое, помечтать о будущем.

Да и среди менее известных писателей было много интересных людей, общение с которыми доставляло неизменное удовольствие. Одно время командиром моего отделения был прозаик и поэт Глеб Глинка. Мы разговорились с ним, едва наше формирование вышло за ворота ГИТИСа в Собиновском переулке и двинулось вверх по улице Воровского. Помню, когда нашу колонну почему-то придержали и мы на минуту-дру-гую остановились возле писательского клуба, к моему соседу по шеренге метнулась с тротуара молодая женщина. Они успели сказать друг другу лишь несколько слов и обняться на прощание, ибо колонна сразу двинулась дальше.

- Ваша жена как-то, значит, прослышала, что нас отправляют, - удивился я. - А мне свою уведомить не удалось...

- В том-то и дело, что это была не жена, - не сразу отозвался мой сосед. Я невольно смутился: не желая того, вызвал человека на откровенность. Но он был не на шутку взволнован и испытывал потребность выговориться, чтобы хоть как-то облегчить душу. - В том-то и дело, что есть еще и жена с двухлетней дочкой... -Он помолчал немного и добавил: - Это, конечно, ужасно, но меня война избавила от неотложного решения неразрешимой задачи...

Так познакомился я с Глебом Глинкой. И то, что наше общение сразу началось на столь искренней ноте, очевидно, сообщило полную доверительность всему дальнейшему в наших отношениях.

Глинка был старше меня лет на восемь-десять. К тому же он был охотник, то есть человек, приученный к полевым условиям, и его покровительство на первых порах очень облегчало мою ополченческую участь. Он умел выбрать и в поле, и в лесу хорошее место для ночлега, он приучил меня к строгому питьевому режиму на марше, он помогал мне преодолевать дневной зной и ночную стужу. И разговаривали мы с ним хорошо - откровенно и на разные темы, правда, не выходя все-таки за рамки легальности.

Уже в первые дни я по-настоящему привязался к Глинке и очень сожалел, когда перевод в роту ПВО разлучил меня с ним. Забегая вперед, скажу здесь же, что, вернувшись в 1946 году с войны, я не нашел Глинки ни в списках живых, ни в списках мертвых. И долго ничего не знал о его судьбе, пока однажды уже в пятидесятых годах не услышал по «Голосу Америки», что русский писатель Глеб Глинка выехал из Штатов в Европу с чтением лекций о русской литературе. И совсем уже недавно, в 1990 году, в «Литературной газете» в подборке, озаглавленной «Поэзия русского зарубежья», прочел его стихотворение, помеченное: «1957, США».

Недавно мне кто-то сказал, что дочь Глинки - Ирина - стала скульптором. Если ей попадутся на глаза эти строки, пусть она знает, что, по свидетельству фронтовиков, ее отец был хороший честный человек -такого мнения о нем придерживался не я один. Как он оказался в Америке, мне неведомо; наверно, тогда же, в октябре сорок первого, попал в плен. О том, что тут сыграли свою роль какие-либо привходящие со-