самый многоопытный заместитель Хвалебновой, что в июле вопреки ее отказу записал меня и Данина в ополчение, хотя и не считал наше решение разумным. Теперь он был в военной форме с двумя шпалами в петлицах.
- Если бы ты знал, Миша, насколько ты оказался прав, - сказал я ему, здороваясь. - Как ты и предсказывал, в критический момент командование попыталось заткнуть нами, необученными ополченцами, брешь в прорванной обороне. А что из этого вышло, тебе, наверно, известно...
Миша долго расспрашивал меня о моих делах и, узнав, что я нахожусь в распоряжении Ростокинского военкомата, неожиданно предложил:
- Иди ко мне литературным секретарем. Я теперь возглавляю редакцию иллюстрированных изданий Главного политуправления армии. Работа интересная - кроме изданий для наших бойцов мы выпускаем разные острые материалы для войск противника. Ты ведь с немецким, кажется, в ладах? Если согласен, я тебя завтра же затребую через высокие инстанции... Понимаешь, мне нужны выдумка, изобретательность. Попробуй! Не понравится - на фронт всегда сможешь отпроситься. А пока подлечишься, окрепнешь немного...
Снова Его Величество Случай вмешался в мою жизнь.
Следующую ночь я провел уже не у Юры, а по месту новой службы, в редакции, которая для краткости именовалась «Фронтовая иллюстрация» и помещалась в полупустом, почти не отапливаемом здании «Правды». Мне дали отдельную комнату, наподобие той, что была у Трегуба до войны. Я там и работал, и спал. Мы все были на казарменном положении, но в отличие от Гаранина, Шайхета, Фридлянда (между прочим, двоюродного брата Михаила Кольцова) и других фотокорреспондентов я первое время не выезжал на передовую и вообще почти не покидал помещения, разве что изредка бывал по делам на Гоголевском бульваре в Седьмом отделе Политуправления армии. Лечили меня в здешней поликлинике, в этом же здании, питались мы все в общей столовой, обслуживающей «Правду», «Комсомольскуюправду» и «Краснуюзвезду». В каждой из этих редакций работали тогда считанные люди, по десять, от силы - пятнадцать человек, не больше. Все остальные были в эвакуации.
Почти не освещавшиеся коридоры всегда были пустынны, зато в столовой обычно царило оживление, тут происходили неожиданные встречи, шел интенсивный обмен новостями, пересказывались самые невероятные фронтовые сюжеты. Несмотря на весьма скудный рацион в столовой, даже несмотря на постоянную стужу в помещениях редакции, я после окружения наслаждался чистотой и комфортом. Вскоре я уже щеголял в новом обмундировании, в теплых валенках и белом овчинном полушубке. Но вести с передовой приходили плохие, фронт подступил к самой Москве, по ночам иногда доносились глухие раскаты артиллерии.
Однако пятого декабря началось наше контрнаступление, пошли первые партии пленных, и к нам в редакцию стали поступать мешки с трофейной немецкой почтой, а также большое количество попавших в наши руки немецких фотографий. И сразу работа оживилась. Помню хорошо придуманную листовку, которую мы выпустили с обращением к жительницам Берлина. Ее разбрасывали во время налетов на немецкую столицу наши пилоты авиации дальнего действия. На листовке были напечатаны с именами и фамилиями фотопортреты пленных берлинцев. «Посмотри, нет ли среди них твоего мужа!» - гласил заголовок. А на обороте говорилось о предрешенности исхода войны, о неизбежности поражения гитлеровской Германии, о неминуемой трагедии немецкого народа.
Все листовки военного времени, как наши, так и вражеские, преследовали, разумеется, чисто пропагандистские цели. При этом наши, как правило, писались сугубо казенным языком. Немецкие, впрочем, тоже не отличались остроумием и выразительностью текста. Не знаю, почему так получалось у них, что же касается нашей продукции, то тут я сразу столкнулся с нетерпимостью начальства к любому живому слову.
На Гоголевском бульваре предпочитали, чтобы тексты, обращенные к гитлеровским солдатам, представляли собой выписки из передовиц «Правды» или «Красной звезды». Если в чем и разрешалось проявлять изобретательность, то не столько в содержании и лексике, сколько во внешнем оформлении. Заинтересовать листовкой с первого взгляда, заставить человека ее поднять, побудить к ней любопытство издали - такова специфика этого жанра, признававшаяся даже бюрократами от пропаганды.
Помню, еще на фронте мне попалась эффектная немецкая листовка с крупной надписью: «Сын Сталина в плену!» С фотографии на меня смотрел Яков Джугашвили, сидящий с гитлеровскими генералами за богато сервированным столом. Запомнилась также немецкая листовка, точно воспроизводящая советскую тридцатирублевую ассигнацию. Обе листовки призывали бойцов Красной армии сдаваться в плен.
Весьма хитроумную листовку придумал для нашей редакции Илья Эренбург. Ему самому она нравилась -он даже приехал к нам и прочел ее вслух. По его замыслу листовка должна была представлять собой факсимильно воспроизведенное письмо какой-то немки мужу на фронт. Письмо это якобы не дошло до адресата, потому что мешок с немецкой почтой попал в руки советских бойцов. В своем послании к мужу тоскующая по мужской ласке простая немецкая женщина жаловалась на засилье присланных в страну сотен тысяч итальянских рабочих, гастарбайтеров, наводнивших Германию и не дающих прохода слабому полу, особенно блондинкам. Она жаловалась на двух своих подруг, не устоявших перед натиском черноволосых пришельцев, и в то же время едва ли не оправдывала их - ведь таково неизбежное следствие длительной разлуки даже с любимым мужчиной. Письмо было написано нарочито бесхитростно, но именно трезвость и рассудительность этой вымышленной женщины должны были пробудить в душе каждого нем-ца-фронтовика ярость и жажду мщения итальяшкам за свое поруганное мужское достоинство. Мол, пока мы тут сражаемся, наших жен...
Эренбург предложил тему для еще одной листовки. Он мыслил ее себе в виде памятки немецкого солдата, якобы изданной медицинской службой вермахта: «Как уберечься от вшей и сыпного тифа». Предупреждения и наставления этой памятки были составлены так и предложены в таком количестве, что неизбежно породили бы в сознании каждого ознакомившегося с ней паническую мнительность, способную парализовать волю даже самого стойкого окопного ветерана.
Несмотря на все мои старания, обе эти листовки не увидели света. Мехлис их забодал - они не укладывались в его представление о пропаганде как о наборе привычных заклинаний, состоящих из готовых с л отвесных блоков и идеологических штампов. Он не терпел в этой области никаких вольностей, никаких им-* провизаций.
У меня сохранился один из декабрьских номеров выпускавшейся нами иллюстрированной газеты для немецких солдат «Фронт иллюстрирте». На первой странице три фотографии. Две из них были найдены у какого-то убитого гитлеровца - на одной он с женой, на другой - его жена с их девочкой. А на третьей, более крупной, этот же солдат лежит мертвый на снегу. Смысл этого несомненно впечатляющего триптиха ясен: немецкий солдат бессмысленно пожертвовал своим счастьем ради далекой снежной могилы. Страница несла в себе нужный эмоциональный заряд.
Но если бы Мехлис дознался, что для третьей, более крупной фотографии «позировал», надев трофейную шинель, наш редакционный художник Шура Житомирский (известный в журналистских кругах не только как мастер политических коллажей, но и как обладатель образцово арийской внешности), он, конечно же, разогнал бы нашу редакцию в два счета. Мех-лису и без того претил дух вольного артистизма, не совсем еще подавленный в нашей среде его директивами. Недаром он вскоре заменил на должности нашего главного редактора майора Эделя куда более ортодоксальным батальонным комиссаром Железновым, а Эделя откомандировал на Волховский фронт в формируемую там газету. Что ж, после этой замены наши издания, и без того достаточно казенные, совсем поблекли, но политическое начальство того и добивалось. Новый редактор надежно соблюдал все писаные и неписаные каноны большевистской печати.
С подобным стилем редакционной деятельности я сталкивался и потом. Помню, как спустя года полтора мне впервые пришлось писать передовую во фронтовой газете. Кажется, о наступательном порыве советского воина. Я долго пыхтел над ней - мне этот газетный жанр давался с наибольшими трудностями. Но вот статья написана, набрана и заверстана в полосе. Ночью меня вызывают в эстонский вагон, то есть к редактору. Быстро одеваюсь, мигом проскакиваю морозный тамбур, стучусь и предстаю перед редактором. Он лежит в постели, перед ним на табурете оттиск первой полосы.
- Товарищ подполковник, явился по вашему приказанию...
- Ты писал передовую? - осведомляется он.
- Так точно, товарищ подполковник.
Он удовлетворенно кивает и медленно зачитывает вслух первое предложение.
- Это откуда? - вопросительно, но добродушно смотрит он на меня, уже внутренне готового к разносу.
- Простите, не понял...
- Откуда взял эту фразу?
- Ниоткуда, - недоумеваю я. - Сам написал.
Подполковник кивает, незлобиво вычеркивает
первое предложение красным карандашом и так же бесстрастно, так же неторопливо зачитывает второе предложение. Повторяется примерно тот же обмен репликами, и красный карандаш совершает то же действие. После третьего предложения и того же вопроса я с радостью сообщаю, что эта мысль позаимствована мной из позавчерашней «Красной звезды». Подполковник удовлетворенно кивает и читает дальше.
- Это раскавыченная цитата из «Правды», - бодро сообщаю я, уже не ожидая вопроса «откуда?».
Примерно в том же духе мы прошлись по всей передовой, и я был отпущен с миром, получив указание заполнить пробелы «как надо».
Железнов был примерно из той же редакторской породы и, если не ошибаюсь, безгрешно возглавлял «Фронтовую иллюстрацию» всю войну. И не его вина, что послушная правильность и железная ортодоксальность по службе не спасли его от страшной беды ‘в семье; в сорок девятом году жена Железнова была арестована по сфабрикованному делу о сионистской агентуре на заводе имени Сталина и впоследствии расстреляна вместе с еврейскими писателями.