Я тогда часто прибегал к помощи немецких писа-телей-антифашистов, живущих в Москве, и ходил к ним - к Эриху Вайнерту, Вилли Бределю и другим -по делам редакции в гостиницу Коминтерна на улице Горького. Запомнилась мне и одна из встреч с известным немецким драматургом Фридрихом Вольфом. Я должен был получить у него очередную подтекстовку для «Фронт иллюстрирте», и мы условились по телефону встретиться на Арбатской площади под часами. В тот раз Вольф познакомил меня со своими сыновьями - двумя московскими школьниками. Оба они потом прославились, и как странно, что одного из них уже лет десять как нет в живых. Тогда это был Кони, впоследствии - известный восточногерманский кинорежиссер Конрад Вольф, возглавивший к концу жизни Академию художеств в Берлине.
Над необычной судьбой старшего сына Фридриха Вольфа, Маркуса, я невольно задумался буквально на днях в связи с его выступлением в московском Доме кино (март 1991 года), о чем висевшая там афиша возвещала следующими словами: «Впервые после падения Берлинской стены бывший шеф разведки ГДР, которого именуют “шпионом № 1 Восточного блока”, рассказывает о себе, о своей профессии, о переменах в Европе.
Съемка кино-, фото- и видеокамерами запрещена».
Но тогда Берлинской стены не могло быть и в мыслях даже у ясновидящих. И ах как далеко еще было до стен Берлина!..
Я опять невольно забежал вперед. А тогда, в сорок первом, после перехода наших войск в наступление под Москвой, в столицу стали пока понемногу возвращаться эвакуированные. В частности, вернулся из Казани Павел Антокольский, с которым я был хорошо знаком по Литинституту, где он вел один из семинаров поэзии. К тому времени я уже знал, что в Казани с ним и с его женой Зоей Константиновной Баженовой, актрисой вахтанговского театра, подружилась моя жена. Мы во «Фронтовой иллюстрации» издали стихотворную листовку Антокольского, обращенную к партизанам. Он в те дни часто бывал у нас в редакции и пригласил меня к себе на встречу Нового года (сорок второго). Я искренне обрадовался этому приглашению, так как казарменное положение обрекало нас всех на затворнический образ жизни, да и податься одинокому человеку в опустевшей Москве было почти не к кому. А к Антокольским в тот вечер должны были прийти и Паша Фурманский, и Юра Смирнов, с которыми я теперь общался только по телефону, не говоря уже о Данине, внезапно приехавшем из Куйбышева за новым назначением.
На огонек к Павлику и Зое заявились тогда самые неожиданные люди, почему-либо оказавшиеся в столице, преимущественно литераторы. Я сидел между симпатичным мне Степаном Щипачевым и какой-то незнакомой поэтессой. Впрочем, не буду подробно рассказывать про это разношерстное и не слишком веселое застолье, тем более что это уже сделал Данин в своих мемуарах. Скажу только, что после полугода тяжких военных испытаний эта ночь все же была отмечена надеждой на благоприятное развитие событий - наши войска наступали!..
Вскоре вернулся в столицу Фадеев, и в феврале состоялся первый после октябрьского бегства секретариат СП, на котором Данина и меня приняли в Союз писателей. Помню, Александр Александрович подошел ко мне, когда я зачем-то заглянул в клуб, и многозначительно пожал мне руку в знак того, что мы теперь члены одной корпорации. Был тогда такой хороший обычай... *
Рекомендателями у меня были Антокольский и Симонов. С Костей я в ту пору часто и тесно общался, поскольку он принадлежал к «Красной звезде» и тоже жил в здании «Правды». Он был тогда, что называется, на взлете. Его фронтовыми корреспонденциями -и они того заслуживали - зачитывались люди самых разных профессий и положений. Успех сопутствовал ему во всем, разве что его несколько аффектированная на публику влюбленность в Серову еще не вызывала с ее стороны столь же нетерпеливого чувства.
Мне особенно запомнилась одна из встреч с Костей в те дни. Я тогда уже определился во «Фронтовой иллюстрации», а он только что вернулся из очередной поездки на фронт. Мы столкнулись в столовой, и он с ходу затащил меня в свою правдинскую келью, такую же простывшую, как и моя. Этот вечер неожиданно оказался более сердечным, чем можно было ожидать. Я довольно хорошо знал Костю по институту и не раз, как говорится, поднимал с ним бокал, что, впрочем, так и не развеяло некоторой принужденности наших отношений. Достаточно сказать, что вопреки нормам студенческого общения, да и последующего приятельства мы с ним так и не перешли на «ты».
Человек, известный своим воинским мужеством и завидным фронтовым хладнокровием, он и в домашней жизни, как мне кажется, редко позволял своим чувствам возобладать над трезвым рассудком. Прежде он лишь однажды показался мне необычно растроганным - когда мы с женой, еще в студенческие времена, были приглашены им в «Метрополь» и втроем отметили там рождение его сына Алексея (ныне одного из руководителей Союза кинематографистов).
Но в тот военный вечер в холодной правдинской комнате Костя несравненно больше удивил меня взволнованностью своей речи, порывистостью своих жестов, настойчивостью своих помыслов. Костя был влюблен и, как человек творческий, не только не скрывал этого, но напротив, старался разбередить себя на некое эмоциональное неистовство. Ему действительно хотелось в тот вечер быть душевным, искренним, откровенным. И я нужен ему был именно как подходящий объект приложения этой откровенности.
Он начал с того, что прочел мне вслух только что написанное и ставшее вскоре знаменитым «Жди меня». И нет ничего удивительного в том, что под знаком этого стихотворения и прошел потом весь вечер. Серова была тогда в Свердловске. Там же, если не ошибаюсь, находился тогда на излечении раненый Рокоссовский, которому, по слухам, она оказывала какие-то знаки внимания. Костя ревновал и опять-таки, как мне кажется, был рад хоть в какой-то мере испытать это вдруг приоткрывшееся ему чувство.
Мы касались в той долгой беседе самых разных материй и обменивались самыми разными новостями, но как-то так получалось, что то и дело возвращались все-таки к теме «жди меня». И так все шло до тех пор, пока в дверь не постучал правдинский киномеханик. Он пришел сказать товарищу Симонову, что фильм «Девушка с характером» (где Серова играла главную роль) он раздобыл и может сейчас его для товарища Симонова прокрутить - пусть он спустится в кинозал, оборудованный внизу, в бомбоубежище.
Костя не позвал меня с собой - он прямо сказал мне, что хочет смотреть картину в одиночестве. И в то же время он, по-моему, был доволен, что теперь от меня об этом станет известно людям.
Поскольку судьба и потом не раз сводила меня с ним в самых разных обстоятельствах, еще несколько слов о Константине Симонове как социально-психологическом феномене.
Близкой дружбы между нами никогда не было, но приятельские отношения длились довольно долго. Пожалуй, вплоть до его публичных выступлений с трибуны в качестве секретаря Союза писателей, дай в печати - выступлений, клеймящих сначала «крити-ков-космополитов», а затем и «убийц в белых халатах». В обоих случаях Симонов принял деятельное участие в одной из самых отвратительных кампаний, когда-либо проводимых партией. Иначе говоря, мы общались до тех пор, пока он сам не обмазал себя с головы до ног, всю свою столь респектабельную фигуру дерьмом юдофобства. Это он-то, поэт-антифашист, пламенный певец интернационализма, автор благородных стихов об испанской войне, написанных им еще в студенческие годы и сразу прославивших его. Разумеется, погромные выступления Симонова были абсолютно неискренними. Юдофобство и в 1949 году, и в 1952 году было ему совершенно чуждо, но факт остается фактом. И говорил, и писал то, что тогда требовалось.
Мы познакомились еще в 1936 году, когда Симонов уже заканчивал Литинститут и быстро, на глазах набирал литературную известность. Тогда я сразу к нему потянулся, однако почему-то нашим отношениям всегда не хватало тепла. Вопреки привычному студенческому обиходу мы, как я уже говорил, даже не перешли на «ты», хотя нередкие общие застолья, казалось бы, должны были тому способствовать. И все же взаимное уважение связывало нас все последующие годы. Мы часто встречались и вне дома Герцена и обычно считались с мнением друг друга, особенно когда дело касалось литературных суждений или репутаций многочисленных общих знакомых. И все же задушевности в наших отношениях так и не возникло, наверно, потому, что уже тогда тому препятствовало наше слишком различное «литературное положение». Я еще долго оставался никому неведомым начинающим литературным критиком, в то время как Костя стремительно «входил в моду» и становился самой заметной фигурой советской предвоенной поэзии.
Помню, как в одной аудитории института (было это году в 38-м) Симонов читал для студентов-одно-кашников только что написанную им поэму «Ледовое побоище». Наш общий институтский товарищ
ЖеняЕвгенъев, выступая после других участников обсуждения, как бы подвел итог общему впечатлению от услышанного.
- Не далек тот день,- сказал Женя, - когда мы все, здесь присутствующие, будем гордиться тем, что учились вместе с Костей и запросто общались с ним.
Честно говоря, мне столь панегирическое суждение уже в то время показалось чрезмерным. И когда Костя осведомился о моем мнении относительно «Ледового побоища», я не нашел ничего лучшего, чем сказать автору то, что думал.
- Мне почему-то кажется, что вы скоро измените поэзии ради прозы,- убежденно заявил я тогда Косте, чем, как потом выяснилось, немало его огорчил, даже обидел, как признался он сам.
И хотя время вскоре подтвердило правоту моего предположения, Костя тем не менее надолго запомнил мои слова, считая их проявлением моего прямого недоброжелательства к нему. Наверно потому, что оказался прав и Евгеньев. Уже очень скоро о Костиной поэзии как-то разом заговорила вся советская критика, и сама личность Симонова стала приобретать небывалую по тем временам популярность.
Чтобы писателя узнавали в лицо на улице, как Бернеса, например, такого, пожалуй, тогда не было со времен Есенина и Маяковского. А тут даже в троллейбусе можно было услышать такой примерно диалог: